— Не знаю, — сказал Ломаке. — Это предположение сейчас рассмотрят. Мне дадут знать, развивать ли эту тему дальше.
— Вы поверите мне, если я скажу, что в юности сознательно подавлял свои способности, зная, что я — урод? И если четыре похожих урода составили компанию просто потому, что вместе им было легче, — что тут странного?
— Я не вправе верить вам или не верить, — уклончиво ответил Ломаке. — Подождите, скоро мы узнаем… — Внезапно его лицо скривилось от боли, на лбу выступил пот. Усилием воли Ломаке взял себя в руки. — Если вам больше нечего предложить, время истекло.
Оглянувшись по сторонам, Рейвен увидел: линзы сканера, спрятанный в стене телеглаз, крошечную кнопку в полу около правой ноги Ломакса, провода, тянувшиеся от нее к механизму в подвале. Мысленным взором он осмотрел механизм и оценил силу смертоносных лучей, которые тот должен был испустить.
О всех этих штуках они с Линой узнали, как только вошли. Им ничего не стоило, не двигаясь с места, разъединить телекинезом разъемы, заклинить кнопку или закоротить источник питания спрятанного внизу орудия казни. Несмотря на всю веру Ломакса в обратное, выход был открыт настежь с самого начала их разговора. К несчастью, удачный прорыв означал бы полный провал.
Сейчас они были почти раскрыты. Требовалось одно — любой ценой усыпить подозрения, причем так, чтобы заставить мрачных типов у телекамеры сделать неверные выводы и делать их всякий раз, когда в их душах зашевелится червь сомнения. Ложь должна быть благодушной, добротной и окончательной, всякие же намеки на истинное положение вещей должны быть искоренены раз и навсегда.
Конспирация становилась делом первостепенной важности. Ни одно зернышко истины не должно затаиться в мозгах двуногих, чтобы в один прекрасный день не оказаться извлеченным на свет. До сих пор эти люди жили в счастливом неведении, и они должны остаться в нем впредь. Потому что пока даже крупица знания представляет для них величайшую опасность.
Что касается свободы, манившей из-за бронированной двери, это была убогая, ограниченная, третьесортная свобода. Свобода ребенка, играющего на улице. Свобода младенца мочить пеленки и трясти погремушкой. Свобода гусеницы, ползущей под лист в поисках безопасности.
Рука Рейвена как бы случайно дотронулась до руки Лины. Теперь они составляли единое целое.
— Кроме явных, всегда были и будут скрытые мутанты, — убежденно произнес Рейвен. — Из-за этого генеалогические изыскания неадекватны и обманчивы. Например, если бы мой дед по матери был негодяем и просто-напросто скрывал свои гипнотические способности, чтобы втихаря обделывать свои делишки, то понятно…
Рейвен оборвал фразу. Очередной приступ сотряс тело Ломакса, заставив его согнуться в три погибели. И прежде чем Ломаке смог совладать с мучительной болью, Лина сделала ход.
— О Дэвид, смотри! — испуганно вскрикнула она, и на самой высокой ноте этого крика прозвучал другой возглас:
— В чем дело?
В тот же миг оба с неотразимой силой ударили по мозговой защите Ломакса. У него не было времени спросить, о чем они, черт возьми, говорят; не было времени ответить, что дело, собственно, ни в чем; не было у него и доли секунды, чтобы взять себя в руки и согнать с лица гримасу боли. Он услышал восклицание Лины и последовавший за ним вопрос Рейвена, которые были произнесены голосами объятых ужасом и изумлением людей, а затем его сознание получило болезненный удар. Он качнулся вперед. Вживленный контур сработал мгновенно. Нога его сама ударила по тайной кнопке, и он успел мысленно вскрикнуть: «Я сделал это. Бог ты мой, я…»
Затем крик оборвался…
…И наступил хаос и замешательство. Ломаке не знал, не мог сказать, долго ли длился этот период, секунды прошли или века. Он не знал, свет вокруг или тьма, холод или жара, стоит он или лежит, движется он или покоится.
Что же произошло, когда он нажал проклятую кнопку? Быть может, на трех подопытных кроликах испытали какое-то новое дьявольское устройство? Может, оно забросило его в прошлое? Или в будущее? Или в какое-то иное измерение? Или, и это было бы ужаснее всего, не искалечило ли оно его разум, как уже искалечили ему тело?
И вдруг он осознал, что больше не чувствует ту непрестанную пульсирующую боль, которая превратила два последних года его жизни в настоящий ад. Изумление от наступившего облегчения затормозило безумный бег его мыслей. Он начал медленно, неуверенно, как малое дитя, изучать окружающее…
…И ему показалось, будто его несет куда-то вверх, а может, вниз, среди великого множества сверкающих шаров, больших и малых. Обступая его со всех сторон, шары лениво скользили мимо, переливаясь изумительно яркими красками, а между ними клубилась и причудливо переплеталась вуаль прозрачного тумана. Он был словно утлый челнок без руля и ветрил посреди широкой, играющей всеми мыслимыми цветами, бурлящей реки.
Боль ушла, исчезла, хотя это казалось невероятным, осталось только убаюкивающее покачивание в потоке голубых и зеленых, малиновых и золотых, оранжевых и белых звездных искр, озаряемом вспышками маленьких радуг, — в потоке, увлекавшем его все дальше и дальше в бесконечность мира и покоя, в сладкую дрему, и он знал, что хотел бы дремать так вечно, пока существует время…
Но вот разум его прояснился, пелена бездумного покоя спала, и он, как ни сопротивлялся, отчетливо увидел то, что было вокруг. Теперь ему казалось, что сквозь мягкий дым, среди шаров, звучит целый хор голосов, которые отнюдь не были голосами, но, однако, их можно было слышать или, скорее, чувствовать, во всяком случае — понимать, и все они говорили на одном языке.
Одни из непомерной дали быстрым стаккато выстреливали короткие фразы, другие находились ближе и звучали спокойней. Удивительно было, что он мог четко назвать, откуда слышался каждый голос, и точное расстояние до него. Некоторые звучали совсем рядом, среди колец дыма, сфер и красок, произнося какие-то таинственные фразы.
— Побудь с ним! У него не может быть повода мстить, но все-таки побудь с ним. Нам ни к чему неприятности, как со Стином.
— Говорят, он был к этому готов, поэтому должен привыкнуть быстрее.
— Это всегда трудно, не важно, насколько ты готов.
— Он должен понять, что здесь врагов быть не может.
— Цветок не может ненавидеть собственные семена, а птица свои яйца.
Он подумал: а не бред ли все это, не сошел ли он с ума? Каким-то непостижимым образом он понял, что те, кого он знал как Рейвена и Лину, находятся рядом, разделяя с ним его грезы. Не дотрагиваясь до него, они поддерживали его, плывя с ним бок о бок сквозь туман. Они были теперь другими, не такими, какими он знал их, но теперь он знал наверняка — кто они. Как будто только сейчас он смог разглядеть то, что мог увидеть и раньше, если бы умел смотреть.
И сразу смутные образы прояснились, упорядочились и сложились в законченную картину. Словно сметенные чьим-то могучим дыханием, мириады шаров унеслись прочь, заняв в невообразимой дали извечные места. Солнца и планеты, серебряные гвоздики на черном безбрежном сукне.