Таковы были ингредиенты блейзова «спокойствия». То есть — его многое смущало и многое страшило, но не было уже мучительной неизвестности. Воспоминание о Дейвиде вызывало тупую ноющую боль; воспоминание о Монти тревожило и смущало. Страшно хотелось знать, что Монти думает обо всем этом и, главное, обсуждал ли он свои соображения с Харриет. Образ Харриет, однако, оставался в душе Блейза таким же незыблемым, как прежде. Пусть она несчастна, пусть она даже злится на него, но Харриет будет ему верна. Харриет будет ждать. Эмили Макхью тем временем убирала новые простыни и наволочки в бельевой шкаф и пела. А Люка, сидя на нижней ступеньке лестницы, следил за ней и улыбался. Значит, Люка тоже был счастлив. Вот так, из вины, порока и насилия рождалась новая добродетель.
Складывая белье, Эмили пела, как пташка по весне, — просто потому, что ей было хорошо, и потому что от весеннего солнца в ней снова проснулось чувство обновленной жизни и зов пола. Простыни с наволочками. Полотенца. Скатерти. Даже камчатные салфетки — с ума сойти! У нее никогда еще не было бельевого шкафа. Она в жизни не покупала столько вещей подряд — каждая новая покупка казалась ей залогом прочности ее волшебной любви. Эмили чувствовала себя как мученица, которую только что раздирали на части свирепые львы, — и вдруг она уже стоит пред ликом Божиим, и ее восхваляют за неколебимую твердость духа. Она выдержала жестокое испытание — и теперь вознаграждена. Ее как будто оправдали вчистую и вдобавок — за все ее страдания — освятили ее грешное тело. Она чувствовала себя очищенной и умиротворенной, и та злая мучительная любовь к Блейзу, которой она жила все эти годы, была тоже очищена и освящена. Впервые в жизни она могла любить свободно и счастливо — ну как тут не петь? Конечно, страхи еще не совсем ушли. Ей надо было, чтобы Блейз все время находился рядом с ней, чтобы он смотрел на нее, прикасался к ней, ободрял ее, — но он и находился все время рядом. Ему даже не требовалось уверять ее в том, что Харриет уже не властна над ним, — Эмили и сама это знала. Час откровения пробил, архангел правды возвестил о вступлении в новый мир, откуда нет пути назад, и трубный глас его устрашал — но не был страшен, потому что означал не начало войны, а ее конец. Не удивительно, что каждое утро, открывая глаза и убеждаясь в восхитительной, непреходящей реальности этого нового мира, Эмили чуть не стонала от наслаждения.
Обернувшись, она заметила сидящего на ступеньке Люку. В последнее время ей все чаще казалось, что он наблюдает за ними с Блейзом, как зритель за героями какого-то спектакля. Сейчас, например, он смотрел на нее и улыбался. Но не может же улыбка восьмилетнего ребенка быть саркастической? Нет, наверняка тут не сарказм, что-то другое.
— Ах ты чертенок! — смеясь, она обхватила его одной рукой и прижала к себе. Любовь к сыну пульсировала с новой силой в расцветшей ее душе, совершенство ее физической связи с Блейзом позволило ей по-новому прикасаться к Люке.
* * *
— Мне очень жаль, — сказал Монти. — Очень жаль.
Они с Харриет сидели на потемневшей от дождей деревянной ребристой скамье под окном его кабинета. По небу бежали маленькие облачка, набегая время от времени на солнце. Монти в своем летнем черном пиджаке без подкладки давно уже продрог и с радостью вернулся бы к себе в кабинет — к теплу, к камину, — но характер только что состоявшегося разговора был таков, что подобное перемещение могло показаться бестактностью, если не бессердечием. Харриет напряженно смотрела куда-то мимо лужайки, на дугласовы пихты, и поглаживала Лаки (вторая половина имени быстро отпала), который восседал тут же на скамейке с очень важным видом, положив широкие передние лапы на колени Харриет и глядя на нее снизу вверх с выражением спокойной созерцательной любви. Рука Харриет скользила по его большой усатой морде, машинально теребя жесткую твидово-коричневую шерсть; за рукой ревниво следили Панда с Бабуином, устроившиеся неподалеку в траве. Чуть дальше сидел Баффи, погруженный в свои печальные мысли.
После того бесконечно далекого, как теперь казалось, дня, когда пришло второе письмо от Блейза, Харриет столько всего передумала и перечувствовала, что хватило бы на несколько жизней. Ее поспешное бегство из Худхауса скоро начало казаться ей самой выходкой нелепой и бессмысленной — разве можно убежать от своей беды? Но потом она снова решила, что поступила правильно и что чувство самосохранения привело ее именно туда, куда нужно. Тот побег теперь символизировал для нее твердое решение не прощать мужа. Раньше, когда она всей душой стремилась поддержать Блейза и облегчить его страдания, она пребывала в полном согласии сама с собой. Вероятно, она, как и многие другие женщины, существовала как зародыш внутри яйца — лишь за счет питающей ее маточной уверенности в собственной добродетели. Подобно самой высоконравственной древнеримской матроне, она всегда знала, что поступает и будет поступать правильно. В этом ее знании не было никакого тщеславия, более того, оно вполне уживалось в ней с природной скромностью и простотой. Что поделаешь, говорила себе Харриет, такой уж у меня темперамент — результат счастливого детства, хорошего воспитания, спокойной жизни. Конечно, никаких суровых испытаний на мою долю не выпало, но если что, у меня есть силы и есть принципы, которым я всегда буду следовать. Я могу положиться на себя, и мои ближние, если надо, тоже могут на меня положиться. Эта скромная, спокойная уверенность отнюдь не внушала ей мысли о собственной исключительности — наоборот, Харриет считала себя «мелкой сошкой», почти никем — и все же на этой самой уверенности строилась вся ее семейная жизнь. В муже, например, она видела много недостатков (он даже не догадывался, как много), но неизменно поддерживала его по своей доброй воле, из скромности и порядочности. Так она чувствовала, так жила, и в этом в значительной мере состояло ее счастье.
Не удивительно, что, когда суровое испытание ворвалось-таки в ее жизнь, Харриет почти не раздумывала, но, дивясь сама себе, едва ли не ликуя, ринулась ему навстречу. Конечно, случившееся потрясло ее и причинило страшную боль; но при этом она, как и прежде, оставалась центральной фигурой для своих ближних, а они нуждались в ней и ждали от нее понимания. Стерпеть боль, высушить слезы — в этом был ее долг, бесконечно более важный, чем любые терзания ревности, чем тяжкое разочарование в собственном муже. Долг оказывался главным утешением Харриет, и когда его исполнение требовало сил, силы изливались на нее как милость Божья, переполняя ее до краев. Так продолжалось вплоть до второй измены мужа. Но дальше начался какой-то страшный сон. Простить мужа, который раскаялся и ждет от нее любви и поддержки, — к этому она была готова. Но когда все это оказалось никому не нужно, когда Блейз сам отсек пуповину, через которую любовь и поддержка Харриет столько лет перетекали в него — а он не задумываясь ими пользовался, — Харриет вдруг лишилась самых твердых своих убеждений и совершенно перестала понимать, как теперь быть и какими принципами руководствоваться. Возможно, впрочем, она никогда этого не понимала, да и принципы ее были, скорее всего, не принципы, а здоровые собственнические инстинкты счастливой матери и жены. Быть героиней в той ситуации, когда ее героизм никому не нужен, она не умела.
Разумеется, в начале этой новой эпохи Харриет сразу же — и без тени сомнения — уверовала в то, что у Блейза с Эмили «все кончено». Эта вера, как и жалость к Эмили, очень ей помогала; а встретившись с Эмили, Харриет просто не могла представить, как может мужчина — любой мужчина, тем более уравновешенный и благопристойный Блейз — предпочесть такую женщину ей самой. Ей и в голову не приходило, что эротические предпочтения могут идти вразрез со всеми проверенными в браке вкусами и привычками — тем более что о некоторых особенностях блейзовых вкусов она вовсе не догадывалась. Только теперь она понемногу начала понимать, что ее муж любил Эмили все эти годы, любит до сих пор. Второе письмо Блейза повергло Харриет в отчаяние, в душе ее проснулись неведомые прежде чувства: темная уродливая ревность, обида, гнев — даже ненависть. И Харриет не выдержала, как живущие в глуши джунглей дикари не выдерживают вирусов цивилизации. Если бы не дикарская замкнутость, Харриет, возможно, нашла бы какой-нибудь выход; теперь же она просто не знала, что с собой делать. Ей нужно было довериться хотя бы одному близкому человеку — в конце концов, это-то у нее было всегда! Но Эйдриан был в Германии, Дейвид терзался собственными страданиями и решительно отвергал все ее попытки к сближению. Вот почему она так вцепилась в Монти, вот откуда взялась ее настойчивость.