Толя погасил свет, залез на стол, кухонным ножом перерезал шнур и осторожно опустил тяжелый розовый абажур с бахромой. Зачем портить вещи? Когда тело снимут, лампой можно будет снова пользоваться.
За окном круто и дико вздымалась Волчья сопка, закрывая собой три четверти неба. Оставшегося неба, однако, хватало на то, чтобы освещать комнату сильным ночным светом. Все предметы бросали резкие тени, и тень петли на стене была до смешного четкой. Неужели луна нынче такая сильная?
Тень головы пролезла в теневое кольцо бельевой веревки. Заскрипела дверь, и на пороге возникла фигура Мартина. Он стоял, молча вглядываясь в торжественно сияющий мрак комнаты, а за его спиной в желтом дымном чаду кишела омерзительная коридорная суета барака: кто-то проносился с жаревом, кто-то с варевом, кто с помоями, кто со шваброй, и совсем близко стояла соседская женщина Полина. Она стояла в странной позе, то ли спиной, то ли боком, во всяком случае, ею были выпячены вперед до судороги желанные груди и оттопырен до позора желанный зад.
– Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь, – торопливо забормотал Толя, боясь, что сейчас все сорвется, еще миг и будет поздно.
– Пойдем со мной, Толя, – тихо сказал Мартин.
– За сопку? – догадался мальчик.
Он остался стоять с петлей на шее и пошел с Мартином по скрипучему коридору и по лестнице вниз, а потом извилистой тропинкой на сопку. Они шли в густой темноте под сверкающим небом.
– Что тебя потянуло в петлю? – спросил, не оборачиваясь, Мартин.
– Да разве же вы не знаете?! – вскричал Толя и ликующе запел: – Пятьдесят восемь восемь и четырнадцать ка эр тэ дэ и пятьдесят восемь десять и одиннадцать с поражением и без и брюки мои лопнули у нее на глазах а та девушка откусила горлышко флакона и у Перфиши замороженные боги а вы гомеопат и католический патер а я комсомолец и мне шестнадцать лет!
Он разрыдался и подошел к краю стола. Носки ботинок повисли над пропастью.
– Этого нельзя делать, – строго сказал Мартин.
– Да почему же?
– Это великий грех. Бог этого не велит!
– Я в Него не верю, – засмеялся Толя. – Что Ему до меня?
– Ему нужен каждый человек, – с прежней строгостью сказал Мартин и провалился в пушистый голубой снег по грудь.
Толя остался стоять над ним на краю твердой дорожки, а также и на краешке обеденного стола.
– Ты веришь в Него, хотя и не знаешь этого, – продолжал Мартин, не делая никаких попыток выбраться из пушистой ямы и только потирая свою крутую лысину в глубокой задумчивости. – Знаешь ли, Толя, в Мире, – он обвел рукой сверкающее, без единой звездочки, небо и странно измененный, изрезанный и дикий, но явно не колымский пейзаж, – в Мире идет великая битва. Бог борется с тем, что называют Чертом, с Мраком, с Ничем, с Пустотой. Каждый человек нужен Богу для этой борьбы. Поступки человека нужны Богу.
– Откуда вы знаете?
– Я не знаю, я верю.
– Может быть, ему нужно, чтобы я шагнул со стола?
– Нет, нет, нет, этого Ему не нужно, – забормотал Мартин, поднимаясь из снежной ямы. – Это грех, грех, грех…
– А может быть, мне это нужно больше, чем Ему этого не нужно? – со злостью закричал Толя.
– Ты так не думаешь! – Мартин испуганно воздел руки. – Сознайся, ты просто бравируешь атеизмом!
Толя ничего не ответил и быстро стал карабкаться по тропе вверх, к серебристо светящемуся гребню. Теперь уже Мартин шел по его стопам, тяжело дыша.
Долго или недолго он балансировал на краешке стола, неизвестно, во всяком случае, они перевалили гребень, и перед ними возникла бесконечная холмистая страна, над которой в полном спокойствии висело некое светящееся тело.
– Зачем мы пришли сюда? – спросил Толя Мартина.
– Не знаю, – тихо ответил тот. – Пойми, я всего лишь человек, как и ты…
Светящееся тело без малейшего движения пристально наблюдало за ними.
– Что мы увидим здесь? Будущую жизнь или прошлую?
Мимо них, беззвучно хохоча, прошагал отряд мародеров в разношерстном обмундировании, в кирасах, в обрывках дорогого бархата, жилистые, пьяные, в жутком волчьем веселье, измазанные в крови, глине и вине.
Навстречу этому отряду через заросли низкорослого кедра-стланика медленно двигалась другая группа людей, бледных, смертельно усталых, тоже выпачканных кровью, но своей, со скрещенными руками на груди, в достоинстве и мире.
Вот сейчас что-то произойдет, подумал Толя, вот сейчас грянет битва, вот сейчас я получу хотя бы один ответ. Увы, обе группы безмолвно разошлись и теперь удалялись в бескрайние снега.
Никто ничего не знает, а мороз на этом плоскогорье продирает меня до костей. Стыд и мороз, слишком много для шестнадцати лет…
Толя качнулся ближе к краю, веревка нажала снизу на адамово яблоко, на это совсем недавно появившееся у него хрящевое образование.
– А мама? – вскричал тогда Мартин громко-громко, и голос его разнесся в пространстве.
Мародеры и праведники на мгновение обернулись, а Толя сел на снег и захныкал, как маленький.
…Они сразу вернулись в барак. Мартин вел Толю за руку, а Толя все хлюпал носом и ныл в страшной, но уже детской, безопасной тоске. Гордыня его испарилась от одного лишь слова «мама».
Конечно, юный фон Штейнбок все еще покачивался на краешке стола с головой в петле и читал свое пионерское заклятье «торжественно клянусь служить делу Ленина – Сталина», но это было, право же, не очень серьезно.
В коридоре приплясывал шаман Перфиша, и приплясывали, постукивая каменными боками, его божки, морские звери. Перфиша пел арию Каварадосси, но пел по-своему, с каким-то уханьем, со шлепками по заду и ляжкам. Вся наша скромная публика приплясывала вокруг со своей утварью, и только лишь женщина Полина стояла в прежней выпяченной позе и говорила гулким голосом, как радио:
– В этом году в плановом порядке мы резко повысили урожаи цитрусовых культур! Страна будет вскоре наводнена плодами наших солнечных плантаций!
Толя повернулся к Мартину:
– Можно я ее обниму, Филипп Егорович?
– Можно, Толя, можно.
Толя обхватил Полину сзади за груди, а пах свой прижал к ее заду. Немыслимое блаженство пронизало его. Близился миг позора.