Сановные врачи этого весьма внутреннего ведомства с недоверием смотрели на длинные плохо промытые волосы и богемные усы консультанта, когда он в их сопровождении шел по бесконечным коридорам кузницы здоровья.
Его привели в просторный кабинет и показали новенькую жесткую кардиограмму, только что выползшую из ультрасовременного фээргэшного аппарата.
– Ну-с, профессор, каковы мои зубцы? – услышал он командирский снисходительный басок и увидел сквозь паутину проводов розовое в точечках, сочное, пожилое тело, а рядом с телом требовательные глазки, горячие бусинки и презрительную складку жлобской волевой губы.
Малькольмов отошел с кардиограммой к окну. За окном внизу, в теснине переулка брела щуплая фигурка музыканта с инструментом в футляре. Малькольмов с высоты послал мысленный привет этой родственной фигуре, а потом выпустил к ней навстречу глянцевитую импортную кардиограмму.
Кардиограмма быстро вошла в роль московского воздушного вьюна, тут же приковала к себе внимание музыканта и, жеманно извиваясь, стала снижаться прямо к нему в руки. Малькольмов грустно улыбнулся.
– Так что же все-таки о моих зубцах, профессор? Поторопитесь с заключением, я опаздываю на сеанс скульптурного портрета.
– Вашим зубцам, товарищ гвардии товарищ, могла бы позавидовать и кремлевская стена, – сказал Малькольмов, не обращая внимания на предупреждающие жесты местных врачей, на их ошарашенные глаза.
– Это меня устраивает, – хохотнул пациент.
Малькольмов посмотрел ему в глаза и тут же по ирису определил, что у пациента в организме катастрофическая нехватка Лимфы-Д, но промолчал – не для этого его сюда вызывали, да и нужна ли таким пациентам Лимфа-Д, идеалистическая субстанция, разоблаченная на последнем заседании Президиума АМН?
во дворе университетского кампуса в графстве Сассекс готовился революционный штурм.
Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат, курили «трасс», подкалывались, пели революционные песни, обсуждали проблему смычки с рабочим классом, который этой смычки очень почему-то не хотел, ну и, конечно, факовались на всех ступеньках ректорской лестницы. Ждали, когда приедут средства массовой информации, ибо какая же нынче революция без телевидения?
Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико совместно с депутатами половых меньшинств разработали план восстания. Как только телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки. Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей. Вознесутся в рассветное небо портреты святых: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий, Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб буржуазного либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых.
И вот первые лучи румяного пасторального солнышка осветили курчавые сусальные облака над графством Сассекс. Истерически крикнула в соседнем болоте мифическая птица выпь. Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и… закричала от изумления и ярости.
На вершине университетского обелиска отчетливо была видна койка-раскладушка, а на ней сидел профессор кафедры славистики Патрик Перси Тандерджет.
Явление непристойного алкоголика-профессора на недоступной высоте было столь же волшебным, сколь и скандальным. Революционеры шокировались. Телеобъективы полезли вверх, и вкус к штурму пустой библиотеки тут же испарился.
Каким образом реакционер оказался на вершине гладкого столба, да еще с койкой, ящиком пива и толстенной книгой, так и осталось невыясненным. Цель его восхождения в течение нескольких часов тоже оставалась неясной.
– Пытаюсь навести мост между двумя десятилетиями, – туманно ответил Тандерджет со столба в ответ на телефонный запрос философа Сартра из Парижа.
Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания.
– От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты я сейчас обоссу всю вашу революцию, – сказал он в тишине и, попросив извинения у девушек, тут же исполнил обещанное.
руководство «ящика», научное, административное, политическое и секретное, совещалось в святая святых, в верхнем этаже угловой башни, похожей на верхушку сливочного торта.
– Я бы, товарищи, еще трижды подумал, оставлять ли его во главе столь ответственного участка, как Лаборатория номер четыре, – сказал Партком. – Есть мнение, что это не просто больной человек, но и с определенным направлением ума.
– Ничего определенного в этом смысле нет, – мягко уточнила Спецчасть. – Наблюдение дает противоречивые данные. Во время последнего запоя Куницер неоднократно выкрикивал проклятия в адрес, как они нас называют, Софьи Власьевны, но также несколько раз рыдал и требовал свободы для Анджелы Дэвис, осуждал не только, как они выражаются, вторжение в Чехословакию, но и бомбежки во Вьетнаме. Так что картина не совсем ясная, товарищи.
– Да бросьте вы, ребята, – улыбнулась легкомысленная Наука. – Я толковал с Куном по-свойски, и он мне поклялся, что в рот больше не возьмет. Кун глубоко потрясен тем, что с ним случилось. Он говорит, что вся эта пьянка противоречит его личным, моральным и религиозным соображениям.
– Религиозным? – встрепенулся Партком.
– Ну это так, условно, сами понимаете. Главное, он гениальный тип, и его формула дает нам мощный толчок.
– Он действительно в рот больше не возьмет? – сумрачно поинтересовалась Администрация. – Вы понимаете, как это важно, хотя бы до конца эксперимента?
Селектор на столе тихо загудел, замелькал огонек, и голос секретарши произнес со значением:
– Пришел Аристарх Аполлинариевич.
– Кун, где ты там? Входи, старик! – радостно воскликнул Партком и побежал открывать двери.
Куницер вошел бледный, с запавшими щеками, с блуждающим взглядом, пристроился на углу стола, потом глухо сказал:
– Наш бочонок уже сделал три витка. Все идет нормально.
– Где он сейчас, Кун? – мягко спросил научник. Аристарх Аполлинариевич посмотрел на часы.
– Сейчас он над Лондоном, а точнее, над Кенсингтонским парком, через пять минут выйдет к Ирландскому морю.
– Установку еще не включали? – осторожно спросил секретник.
– Вы бы хотели, чтобы мы ее включили над Кенсинггонским парком? – Кун еще больше побелел, уже до синены, и щека задергалась.