Управляющий смотрел на нее оторопело, побледнев от возмущения, а рожа Булыги, напротив, отчетливо наливалась кровью.
– Больно много воли взяла! – вдруг рявкнул он, выхватывая из-за пояса ременную плеть и занося над Иреной, однако Жюстина Пьеровна перелетела через залу и заслонила ее собой, растопырив сухонькие ручки, словно храбрая перепелка, которая пытается защитить своего цыпленка от хищного хоря.
– On ne peut pas! Vous abîmez sa beauté! [22] – взвизгнула она по-французски, однако Булыга ее почему-то отлично понял и опустил плеть.
Ирена не успела удивиться, как обнаружила: подействовало на него не что иное, как рука Адольфа Иваныча, тяжело налегшая на его плечо:
– Погоди. Не трогай ее. Что-то вы осмелели, сударыня… Понимаю: почуяли, что нам без вас не обойтись. Да, это так. А потому я вас на конюшню не отправлю, хоть вы этого вполне заслуживаете, а смиренно спрошу: каковы ваши условия? Какую цену вы назначаете за свое выступление на сцене? Только не говорите, что будете просить отпустить вас – вы во власти господина своего, Николая Константиновича Берсенева, а я судьбу вашу решить не вправе.
– Я не унижусь до того, чтобы просить хоть о чем-то вас, – с ненавистью бросила Ирена. – Я требую: вы отпустите Курю. Вы освободите его от порки и более не станете преследовать.
Потребуй она, чтобы управляющий сплясал сейчас «русскую», или попрыгал на одной ножке, или прокричал петухом, это вызвало бы меньший столбняк у окружающих. Один только Булыга что-то возмущенное прохрипел, однако тотчас осекся, увидев, что на лице Адольфа Иваныча мелькнула ухмылка:
– Вот оно что… Значит, этот мальчишка и впрямь содействовал вашему побегу? Ну-ну… Конечно, он заслуживает самого сурового наказания, однако, учитывая, что побег ваш все равно не удался, я, так и быть, смягчусь и выполню вашу просьбу.
Ирена не поверила своим ушам. Ну, наверное, Адольф Иваныч и впрямь ждал, что она потребует свободы. Оттого так легко пошел ей навстречу. Нет, здесь крылось что-то еще, но Ирена не понимала, что именно… Тревожно стало на сердце…
Матреша восторженно взвизгнула и повалилась на колени с такой прытью, что аж звон отдался в паркете (ибо она была, как уже говорилась, особой весьма дородною):
– Адольф Иваныч! Отец родной! Век за вас Господа буду молить!
«Что? Ну и дура же эта Матреша!»
Ирена возмущенно оглянулась и перехватила взгляд Емели. В глазах была тревога и настороженность. Да, его тоже изумила и насторожила неожиданная уступчивость управляющего.
– Она будет на сцене представлять? – наконец-то дошло до Саньки, которая все это время стояла в полном оцепенении, вполне готовая поспорить неподвижностью с небезызвестной женою Лота. – Никогда! Ни за что! Не отдам я ей моего платья!
И она вцепилась в свои фижмы с видом такой решимости, словно намерена была защищать их даже ценою собственной жизни.
– Да я его и под страхом смертной казни не надену, – фыркнула Ирена, с удовольствием обращаясь к делам житейским и волнующим каждую особу женского пола, даже когда решается ее участь. – Это платье отстало от моды тех времен, когда происходит действие «Барышни-крестьянки», на полвека, а то и больше. – Она склонилась над кучей одежды и выловила из нее легонькое газовое платьице-тюник, перехваченное под грудью широкой шелковой лентою, на шелковом чехле, нежное и струящееся, словно утренний туман. И цвет его был загадочным – чуточку сиреневым, чуточку серым, с легким налетом голубизны – обворожительный цвет, который, сразу поняла Ирена, будет ей чрезвычайно к лицу. – Вот платье, какое могла носить тогдашняя модница.
Она приложила платье к своему замурзанному, оборванному сарафану, отмахнула свободной рукой со лба растрепавшуюся, слипшуюся от болотной тины прядь, стерла со щеки грязное пятно:
– Ну как, Жюстина Пьеровна?
– C’est Lize vèritable! [23] – со слезами в голосе простонала восторженная француженка.
Кажется, никогда в жизни Ирена так не уставала, как в эти дни, оставшиеся до премьеры. Ее сводили в баню, принесли чистый сарафан, после чего Ирена почувствовала себя не в пример лучше. Ей даже дали лапти по ноге! Да и узилище ее преобразилось: пол был чисто вымыт, вместо тощего сенника принесена хорошенькая и вполне кокетливая оттоманка, на нее брошена пуховая подушка и тонкое, но вполне чистое стеганое одеяльце. В углу оказались столик и табурет – правда, колченогие, да и Бог с ними, все же не на полу есть, как собаке! Да и сама еда куда как улучшилась, молока и хлеба было теперь вдоволь. Щи, которые Ирена прежде недолюбливала, она теперь хлебала деревянной ложкой с превеликим удовольствием, особенно когда они были забелены кислым молоком или сметаною, а между овощами плавал шматок мяса…
Все эти нехитрые блага пришлось отрабатывать в поте лица: не только репетировать свою роль, но и помогать Жюстине Пьеровне заниматься с другими актерами. Она была опытным постановщиком – заботилась о том, чтобы на помост вовремя выставляли декорации и реквизит, без задержек открывался и закрывался занавес, чтобы актеры выходили на сцену точно в нужный момент (причем именно сами выходили, а не были пинком вытолкнуты!), требовала досконального знания роли, но, как выяснилось, имела самое приблизительное представление о живости игры. «Такое впечатление, – думала Ирена, – что она ставила только Корнеля или Расина!» Актеры, по мнению Жюстины Пьеровны, должны были просто принимать разные позы и декламировать свой текст, изредка сопровождая это деревянными жестами.
Особенно смешно выглядели два лакея, исполнявшие роли этих русских Монтекки и Капулетти: Муромского и Берестова. Они произносили свои реплики с угодливыми поклонами, к которым приучила их жизнь, и даже когда Муромский просил Настю позвать дочь, он раболепно кланялся ей.
Сущей статуей смотрелся и Емеля-Софокл, который даже самые пылкие любовные диалоги произносил с пафосной интонацией, нелепо и ненужно заламывая руки и вращая глазами. Когда Емеля трагическим голосом воскликнул на первой же читке роли:
– Милая Акулина, расцеловал бы тебя, да не смею! – а потом зачем-то заломил руки, Ирена так и покатилась со смеху.
Емеля посмотрел возмущенно, но тут же и сам невольно захохотал, озадаченно почесывая в затылке:
– Да это, вишь ты, Еврипиды с Софоклами из меня так и лезут, так и прут.