Страна клыков и когтей | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот вам и ответ на ваш абсурдный вопрос. Являюсь ли я самым могущественным человеком в мире новостей? Определенно нет, подчеркиваю, нет, если под властью вы подразумеваете возможность делать что пожелаете, когда пожелаете и не считаясь с расходами — лишь такой властью стоило бы обладать. Но эта честь принадлежит человеку по имени Боб Роджерс, основателю нашей программы и уже более тридцати лет ее директору. Лишь Боб Роджерс, опираясь на советы своих талантливых и ядовитых лейтенантов, утверждает или отвергает идеи репортажей и интервью задолго до того, как их снимет съемочная группа. Боб Роджерс отсматривает конечный продукт в смотровом зале и с вульгарностью чуть большей, чем у императора Древнего Рима (если не считать четырех-пяти сносных), или поднимает большой палец или его опускает. Грустно думать, сколько замечательных работ было зарублено из-за несварения желудка нашего директора, но должен признаться, что несказанное множество его капризы улучшили. Вывали случаи, когда лейтенанты Роджерса бились с ним в святая святых и одерживали победу, бывали гражданские войны, гибли карьеры, но из тех баталий выходили лучшие наши программы. Роджерс — наипротивнейшее существо, достойный баловень судьбы, но было бы низостью не признать, что моими скромными достижениями я обязан ему. Без Роджерса никого из нас тут бы не было, доктор. И тем не менее он безумен и коварен настолько, что вам в страшном сне не привидится.

И последнее перед тем, как я приму еще таблетку перкоцета от боли в спине и провалюсь в дрему. Роджерс, возможно, влиятелен, но не всемогущ. Тридцать лет он боролся с руководством телесети за контроль над этой маленькой передачей, у которой есть свои офисы на двадцатом этаже здания в центре Нью-Йорка, и которая отделена от основной корпорации, ведь остальные собраны в запутанном и кошмарном термитнике в нижнем конце Гудзон-стрит. Мы называем это место вещательным центром и постоянно чувствуем обращенное против нас оттуда злобное давление. Тридцать лет телесеть пыталась утащить Роджерса назад, в свою трясину, диктовать условия, даже отобрать «Час» и придать ему более молодежный характер, и столько же лет благодаря феноменальному рейтингу Роджерс умудрялся отражать нападки врага. Но, да будет вам известно, в значительной степени мой стресс проистекает из малоприятного ощущения, что мы понемногу проигрываем битву. Роджерсу за восемьдесят, и он не вечен. Старость подкрадывается ко мне, к Принцу, даже к Дэмблсу. И сеть видит, сеть знает. Когда пробьет час, она ударит без жалости, отмщение будет скорым и ужасным, и корпорация отберет все, что мы построили, чтобы отдать пещерным людям, дуракам, корыстолюбцам и развратникам.

Ну вот, теперь я официально депрессивен. Благодаря вам, доктор. Конец.

Тротта.

5 ОКТЯБРЯ, ПОНЕДЕЛЬНИК, ПОЗЖЕ УТРОМ

Вот что гнетет меня сегодня утром: разговор с Эвангелиной Харкер перед ее отъездом в Румынию. Брал ли я хотя бы раз во Вьетнам оружие? Ей очень хотелось знать. Она сказала, что жених спросил ее, а она не знала, что ответить, но у меня возникло такое чувство, что тут кроется нечто большее. Она тревожилась из-за поездки. Она опасалась осложнений. Обычно я не люблю говорить о том времени, но она милая девочка, и я ответил на вопрос. Я сказал, что оружие при мне было лишь однажды. Это было в Кхе-Сане. Как-то раз мне посоветовали взять для самозащиты пистолет, и я послушался. Тот же человек сообщил, что некие элементы в контингенте США могут попытаться подстроить несчастный случай. Я так и не узнал правды, но пистолет до чертиков меня напугал. Не знаю почему, может, потому, что я был готов пустить его в ход. С тех пор я никогда не брал в руки оружия. Больше Эвангелина вопросов не задавала. Я спросил, тревожит ли ее что-нибудь конкретное, она ответила: «Нет».

Неприятная история. Пришлось расстаться с Локайером. Ничего другого мне не оставалось. Как шекспировский Шейлок, Харкер желал свой фунт мяса. Но нам нужны перемены, даже наименее экипированным. Локайер начинал на радио и может туда вернуться. А мне свежая кровь не помешает.

Перерыв на завтрак. В столовой пахнет беконным жиром, и, надо признать, я полюбил эту вонь, позорное удовольствие, которое с годами только растет. Я всегда был из евреев-свиноедов, хотя раз за разом пытался отказаться от бекона и вообще ем не всякую свинину. Несмотря на манящий аромат, я, например, не стану есть столовский бекон. Валяясь на жестяных сковородках, он сам против себя наилучший аргумент. Я заказываю отбивную из ресторана «Оттоманелли». Но для мамы не имело бы значения. Свинина есть свинина. Она бы из себя вышла.

Ха, ведь это поистине терапевтический дневник! Я уже упомянул маму и свинину. Если быть честным, столовая — единственное место на этаже, где мне неподдельно комфортно. Никакой чепухи там нет. Все хотят одного и того же. Пропитания.

В столовой сталкиваюсь с Роджерсом. Хотя я тридцать лет в его команде, все равно ощущаю давление его авторитета — впрочем, теперь это скорее привычка, чем страх. Что уж теперь-то он может мне сделать?

— Слышал?

— Что именно?

Боб укоризненно качает головой.

— Собираются устроить расследование в связи с исчезновением этой Харкер. Сеть требует.

— Ерунда. Это не их дело.

Боб согласно кивает, но он еще не закончил:

— Что бы они ни заявляли, верить им становится все труднее. Но ты говорил, что вроде тоже что-то слышал и что это чепуха?

Никакие слухи до меня не доходили, и это до чертиков меня напугало. Боб за свой банан не заплатил и пошел за мной во тьму коридора.

Двадцатый этаж всегда был чересчур затененным, и я вечно об этом вспоминаю после Дня Труда, когда золотые выходные отошли в прошлое, и осталось лишь примириться с потерей. Какими же счастливыми, помнится, мы были со Сью всего полтора месяца назад, когда наступил перерыв. И французское лето лежало передо мной свежее, как одна шлюха, которую я знал в шестьдесят восьмом в Праге. Но шлюха была чьей-то осведомительницей, а корреспондент «Ассошиэйтед Пресс», с которым я позже познакомился в Алжире, сказал, что она переехала в Советский Союз и родила шестерых детей от инженера из Восточной Германии. Она была красавицей. Уверен, не настоящей шлюхой. Все те люди мертвы, канули в Лету, а ведь я так хорошо их помню. Ее звали Сикстина, и она была убежденной коммунисткой.

Из воспоминаний меня вырвал голос Боба:

— Я о Румынии с тобой, черт побери, говорю.

— У меня овсянка остыла.

Он пожал плечами. Я пожал плечами. Он всегда пожимает плечами. Пожимает плечами и улыбается столько, сколько я его знаю — почти полвека, — так он посылает сигнал угрозы.

— Вот что я тебе скажу. У меня каждый год одно и то же чувство: надо было свалить еще год назад. Вот такие происшествия напоминают мне, что и помимо новостей есть жизнь.

Взглядом я пытаюсь сказать, что сейчас мы пересекли грань, завели совершенно бессмысленный и пустой разговор, что мне пора возвращаться в кабинет, где у меня есть дела поважнее, чем вдыхать новую жизнь в старую ложь. Никто по своей воле из «Часа» не уходит. И от затишья тоже не отказывается. Затишье — само слово как бальзам на сердце. Никто больше в журналистике его не употребляет. Шесть недель отпуска посреди лета, шесть недель безделья, сладкой меланхолии, шесть недель делаешь вид, будто ты кто-то другой, что-то другое, нежели призрак, который каждое воскресенье сидит перед камерой и со скрытой угрозой улыбается двадцати миллионам телезрителей. Мы, как маленькая европейская страна, застрявшая на одном этаже одного здания в Манхэттене, и самость наша основана на ином восприятии времени. И мы обречены. Сказав про двадцать миллионов, я преувеличил. Рейтинги давно уже не так высоки, скорее пятнадцать миллионов или меньше, вернее будет сказать шесть. Вся наша сеть умирает, но мы — ее последний вздох, и еще способны иногда отхватить приличный рейтинг.