Ла Бефана расстегнула башмаки. Ее ступни тоже были замотаны несвежими, пропитанными потом повязками. Наконец она сняла и их.
Раньше мне никогда не приходилось видеть босые ноги старого человека. Уродливо скрюченные пальцы были увенчаны нашлепками, напоминающими шляпку на обезьянке шарманщика, но совершенно лишенными цвета. Ногти на пальцах или ороговели и пожелтели, либо казались сизо-бурыми, по цвету кожи под ними. Щиколотки были покрыты лиловыми пятнами, на них выступили синие разбухшие вены.
Я не могла сообразить, зачем она мне все это показывает, — разве что желает помучить меня этим премерзким зрелищем.
Тем временем Ла Бефана, морщась, поставила босые ноги на пыльный пол.
Сейчас мне вспоминается, что я боялась, как бы она и вправду не оказалась ведьмой, способной проникать в чужие мысли. Может, она это умеет, только когда босая? Я сделала над собой усилие и стала молиться, что, без всякого сомнения, было тягчайшим грехом ввиду недавно произнесенной лжи. «Deus in adjutorium meum intende. Domine ad adiuvandum…», [47] — твердила я мысленно, стараясь не сбиться, но тут Ла Бефана снова заговорила — так тихо, что мне сначала показалось, будто ее слова тоже возникли в моем воображении. Но это она шевелила губами, бормоча:
— В свое время я тоже была favorita, как и ты. Талант, одним словом. «Это дар Господень», — не раз повторял мне маэстро. Он давал мне отдельные уроки, только мы с ним вдвоем, он и я.
Ла Бефана вцепилась пальцами мне в ворот и подтянула еще ближе, так что мне стали видны блестящие от слюны огрызки ее зубов.
— Ты знаешь, что значит жертвовать, Анна Мария?
Я зажмурила глаза. Не сомневаюсь, что в тот момент меня трясло. Я долго думала, прежде чем ответить: мне хотелось отыскать правильные слова, чтобы избежать неведомого истязания, которое Ла Бефана приготовила для меня в этой башне, на самом верху, где никто не услышит моих воплей.
— Иисус пожертвовал собой, чтобы все мы смогли возродиться после Судного дня для жизни вечной.
Неожиданно она ослабила свою хватку.
— Ты рассуждаешь как ребенок. — От ее мягкости, как и от улыбки, не осталось и следа. — Я говорю о жертвах, принесенных женщиной.
Тогда я ни одну из нас не воспринимала как женщину: в моем представлении ни я, ни Ла Бефана не были женщинами. В ужасе, словно заколдованная, наблюдала я, как она обеими руками приподняла и вывернула правую ногу. На внутренней стороне лодыжки, повыше пятки, кожа была шершавой и растрескавшейся, словно глинистая тропинка в пору засухи. Там я увидела выжженное некогда клеймо — букву «Ρ» с основанием в виде креста, обрамленную четырьмя завитушками, верхняя правая из которых заканчивалась крючком.
В то время мне уже было известно тайное прошлое Пьеты. На рубеже веков Сенат издал указ, запрещающий клеймение детей. Однако когда я попала в приют — по моим подсчетам, в 1695 году, — воспитанников еще клеймили. Помещения наши всегда были переполнены, поэтому большинство младенцев отдавали на попечение кормилиц, выбирая места как можно дальше от Венеции. Правление всегда стремилось сократить расходы на наше содержание, а потому рассчитывало, что хотя бы некоторые из приемных матерей привяжутся к своим подопечным и захотят оставить их у себя.
Однако бедность в округе такова, что приемная мать готова умертвить вверенного ей подкидыша, а оплату за него пустить на прокорм и одежду для собственной дочери, которая по достижении десятилетнего возраста и отправится в Пьету, чтобы продолжать пользоваться там благами государственного обеспечения.
И вот правление в мудрости своей сыскало выход — пусть хирург ставит воспитанникам клеймо на руку или на ногу, чтобы постороннее дитя не могло расти за счет приюта и впоследствии попасть туда.
Я и не подозревала, что Ла Бефана — тоже подкидыш. А должна бы подозревать, ведь почти все взрослые обитательницы Пьеты выросли в приюте. И все же я, как всякий ребенок, с трудом представляла, что мои наставницы когда-то были иными, чем сейчас, — чуждыми существами со своим собственным языком и собственным кодексом поведения. В отличие от настоятельницы, сестры Лауры и даже сестры Джованны, Ла Бефана еще не появилась здесь, когда я начала учиться музыке.
Я еще порылась в памяти — да нет, раньше я видела ее. Мне было лет девять или десять, когда ее ввели в состав coro. А потом, через несколько лет, Ла Бефану возвели в ранг maèstra. Куда же она подевалась в промежутке? И сколько отсутствовала?
Ла Бефана пошевелила пальцами ног и принялась заново бинтовать ступни и икры.
Я взглянула в ее неумолимые глаза и постаралась придать голосу побольше твердости.
— Вы были в Пьете, синьора, когда меня принесли?
Кажется, мой вопрос доставил ей удовольствие. Она долго изучала меня взглядом, затем подняла руку и прикоснулась к моей щеке. Она едва дотронулась, и все же меня передернуло.
— Да, — произнесла она, — я чуть не первая тебя увидела.
Как же это? Я знала, что она не могла быть тогда одной из càriche. Ее еще даже не назначили маэстрой, так что она не могла пользоваться доверием попечителей.
— Ты была такой крохотной, слабой и хилой, едва дышала, поэтому решено было сразу послать за священником.
Одними губами я вымолвила:
— Расскажите.
— О том, во что ты была завернута? В шелка или лохмотья? Была ли при тебе какая-нибудь вещица — или, пуще того, письмецо? Половинка письма, рисунка или же старинной монетки?
Она выпрямилась на сиденье и улыбнулась. Та улыбка теперь, по прошествии лет, кажется мне больше похожей на оскал мертвеца, а не на обычное выражение удовольствия или радости. И сейчас мне, положа руку на сердце, почти жаль ее.
— Увы, не припомню. — Она опять насупилась и обратила на меня взгляд, полный ненависти. — Не припомню, понимаешь ли, поскольку в то время меня обуревало чувство, что все мои усилия построить себе нечто весомое и осязаемое вдруг обернулись полным крахом. Что те, кому я верила, лгали мне. И что все принесенные мною жертвы оказались напрасными!
На миг мне приоткрылось зрелище некоего раненого, изнывающего существа, которое она вынянчила в себе. Эта часть ее сути агонизировала или уже умерла. От нее не укрылось, что я это заметила, и она наверняка попеняла себе за неосторожные излияния.
Опомнившись, Ла Бефана, словно в лихорадке, продолжила:
— Знаешь ли ты, Анна Мария, какая участь уготована лжецам в аду? День и ночь их осаждают хищные птицы Сатаны, рвут плоть с их лиц, невзирая на ее нежность и красоту, снова и снова, и это длится вечность.
Она опять протянула руку, чтоб коснуться моего лица, но я отстранилась. За оконцем звонницы с карканьем летали воро́ны.
— Да, я была там, когда ты явилась в этот мир.