Огляделся. Вот он и ящик, что же в нем, может, сокровища? Так тяжело весят только драгоценные металлы, самоцветы, впаянные в золото и серебро. Саянский лазурит. Хорезмская бирюза.
А за ящиком по всему кузову были разбросаны, навалены человечьи тряпки! Горы одежды — и верхней, и нательной, и портки и рубахи, и свитера и пиджачишки! Опешил я. А потом догадка, как свечка, зажглась: ба, да это ж вся наша одежда! Больных, то есть! Вон и мой серый зипун, как шкура убитого волка, валяется!
У меня сил не было одеться, да и не смог бы я в тряской машине. Я вполз в гущу одежек и так застыл. Погиб, замер в тряпках, в чужих, густо пахнущих потом лохмотьях.
Шофер выехал из города и покатил по трассе, седой от инея и льда, на запад. Я понял это — заходящее солнце грузно валилось за тайгу, и мы катили к нему, его догоняли. Когда я уже задубел окончательно и подумал невнятно: ну все, каюк… — грузовик резко тормознул, я разодрал слепленные морозом веки и понял — парень остановил машину у придорожного кафе, небось тоже продрог и перекусить захотел.
Я еще слышал, как хлопнула дверца кабины.
Потом не слышал уже ничего — потерял разум.
…очнулся: пощечины сыпались градом на щеки, чужие живые ладони мяли и растирали мертвые мои, и грозно, по— мужичьи, по-родному пахло спиртом, или нет, водкой, да, водкой скорей всего.
Парень-шофер растирал мне щеки, грудь, руки и ноги водкой — он щедро плескал ее из бутылки себе в ладонь, выливал мне на лицо, и втирал, втирал, и тихо матерился.
— Твою ж мать! Чалдон! Свалился ты мне на голову! Чо, свободу украл?! Да?!
— Куда везешь одежду? — тихо спросил я его непослушными губами.
— Одежду! Тю! Да в прожарку! В Залари! Тебя бы вот в печь-то бросил! Со всем тряпьем! Как пирог, тудыть тебя! И испекся бы!
Я повел глазами: обнаружил, что лежу на лавке, и мотается высоко надо мной, в сером плывущем тумане, еще одно человечье, какое-то уж слишком юное личико — ребячье? детское? — да нет, рассмотрел, девчоночка, с кружевной, как куржак, наколкой на взбитых волосах: официантша. И жареным пахнет. Жареным мясом. Мясом из прожарки. Меня чуть не вырвало, но это, наверное, от водки без закуски.
Девочка-то догадалась. Гляжу, на подносике еду мне, значит, к этой дармовой шоферской водке прет, а ручонки-то дрожат, подрагивают. Перепугалась. Лежу полуголый! Она— то думала, может, — мертвяк я уже…
— Еще поживу, — внятно говорю вслух.
А может, думаю; а губы не слушаются.
Официантша лепечет:
— Дяденька, а может, это, ему… капелек?.. Или валидола, у нас в аптечке…
Шофер махнул рукой. Брось, мол, девушка, какой, к лешему, валидол!
— Все, отудобел, ишь, больно-о-о-ой!
— Какой больной? — расширив глаза, тихо спросила девушка.
Парень живо нашелся.
— Да это у меня присказка такая! Ну, я всем говорю: ну ты больно-о-о-ой!
— А-а, понятно. — Буряточка, похожая на соболенка, черненькая, и глазки шустрят и сияют, заправила пальчиками за ухо смоляную прядь. — А я уж хотела…
— Ставь поднос на лавку!
Девчоночка осторожно поставила мне черный, разрисованный красными маками и синими васильками поднос с едою на струганую, покрытую лаком лавку, будто бы я больной царь, а меня тут мой холоп растирает. А она тоже моя холопка, рабыня моя. И гнет спинку юную предо мной.
Устыдился я мыслей своих. Слабо махнул рукой: хватит, мол! И шофер тереть меня перестал. Я все больше приходил в себя и пытался вспомнить, кто я и зачем я здесь. Вспомнил.
Лежа на лавке, исподтишка себя оглядел. О чудо, полосатой дурацкой пижамы уже не было больше на мне! В своем родном нешвенном хитоне возлежал я на лавке; и поверх хитона уже накинут был на меня дорожный, истрепанный ветрами плащ мой, в тебе я и дойду до Тибета. До Озера поднебесного, синего. И синюю царскую корону там наденут на меня. И там, только там я стану царем, человеком и Богом. А пока я лежу здесь на лавке — я никто. Я путник. Странник. Я ученик. Я должен вернуться в лоно, в синее, глубокое, темное, теплое, ледяное, бездонное материнское лоно. Мужчина, Байкал-Бурхан, и Белая Тара, жена его! Вы одним станете в метели, в брачной метели своей. И я, опускаясь на дно жизни, в тот же час поднимусь к ее небесам. Так заповедано. Так будет. Так…
— Все, — сказал курносый шофер, святой спаситель мой, и отшагнул от меня, и бросил пустую бутылку в угол, и она зазвенела. — Давай пожрем, паря! В желтый дом ты не вернешься, ежу понятно! А куда подбросить тебя, не говоришь! Молчишь, как яп-п-п… понский бог, твою через коромысло!
Он протянул мне руку, я уцепился за нее и спустил ноги с лавки, и сел. И шофер поставил поднос с едой мне на колени. Он смеялся. Да ведь и я смеялся тоже.
Мы вместе ели и смеялись вместе. А это — будто плакали вместе. Или вместе молились. Короче, не простая это еда была. И девчонка-соболенка реяла над нами, будто под потолком, в табачном дыму и в бараньих, куриных парах, подымавшихся из кухонных котлов, летала, улыбалась, пальчиком указательным стирала слезинку с черной щетки бурятских ресниц.
— Ну чо? — спросил меня курносый, когда я рот от жира и крошек рукой утер и сказал спасибо. — Куда лыжи-то направишь? У тебя семья-то есть? Или один мыкаешься? Че— ремховский? Так подвезу!
Ну что тут было ему растолковывать? Бессмысленно. От водки и мяса в красной подливке я сидел на лавке пьянее пьяного, кажется, даже раскачивался и напевал. Молчи, Исса, молчи о пути и миссии своей! Но если тебе предлагают помощь — не отказывайся! Редка доброта людская. Чаще скалится собакой охотничья злоба.
— Не местный я, — улыбнулся я. — Мне — на Байкал надо.
— На Байка-а-а-ал? — протянул парень печально. — Тю— у-у, на Байкал! Дак я туда не еду! Я — в Залари! А то мне главврач башку оторвет! Как Джа-ламе, ха-га-а-а-а! И на пику наколет! На Байка-а-а-ал…
И тут явился я свидетелем чуда. Свидетельствую, ибо истинно это было. Округлились глаза у моего шофера, ткнул он кулаком себе в нос, шмыгнул простудно, опалил меня опалами светлых солнечных радужек, проколол остриями зрачков — да и крикнул:
— Эх, мужик! Странный, хороший ты мужик, хоть и больной! А поехали! Поехали — и все!
Я, еще не понимая, глядел. Слишком светлые, светящиеся, сумасшедшие глаза горели под бровями у него. И я не верил ему.
И он мне, как глухому, прокричал еще раз, втолковывая, разъясняя:
— Поехали! Довезу! Довезу я тебя до твоего Байкала!
И разлепил я губы, и облизнул с них бараний жир, и переспросил, ибо не верил еще:
— Довезешь?
— Ну да! Чо зыришь непонятливо! Сказал довезу — значит довезу!
Опустил сивую голову. Русые кудерьки на висках вились, как у ребенка. Да ведь он вчера еще ребенком был. Вчера. А я — очень давно.