Неумолчный, дикий вой снарядов. Наглый артобстрел — Враг мечет в тебя железные стрелы, а ты улыбаешься, стоя босиком на льду. Трудно осознать, когда голоден, что ты живой. Когда вокруг, на льду, уже лежат бревна неживых тел. Путь твой, человек, весь изольдел; вдоль снега, труб, и рельсов, и черных, пробитых бомбами крыш пойдешь ты, и я не скажу тебе — прости, ибо прощать тебя нельзя.
Ибо прощать тебя, человек, не за что. Ты ни в чем не виноват. Ты достоин любви лишь за одно только, что ты на свете умрешь.
О, Армагеддон, красный Кремль. Трудно волочь санки с водою наяву. Куда легче — во сне. Так давай сделаем все — сном. Сволота, чугунные санки — тащить их — через Ордынку — Маросейку — Волхонку — мимо разбитых, в припадке бешенства и голода, витрин магазинов — до церкви Всех Святых на Кулишках — до Николы на Курьей Ношке — опять на реку, до Замоскворецкого моста — ты слышишь, до моста! — а там и до тюрьмы — до Бутырок — до Лефортова — ты там весной сидел?.. — а камера твоя пуста — и вода в ледяном ведре расплескивает свет и серебро на весь Армагеддон — и люди на снегу, как обгорелые скрюченные спички на белой ладони зимы — они воткнуты в ее ладонь, они недвижно стоят, они голодные, они глядят на сгоревших, голодных детей, на ненужные изломанные, скрепленные проволокой саночки, на воду, застывшую в ведре серебром: они уже мертвы. Они уже на дне Времени, и не тебе, армагеддонский дурачок Рифмадиссо, разбудить их.
А я?! Я еще живу. Ведро мое, держись. Держитесь на плаву, санки. Свистят пули. По снегу катятся лимоны, орехи, нуга, шоколад — из разорванного мальчишками мешка важной старой дамы. Эй, старая дама, ограбили тебя! Не встретишь ты нынче Рождества! Ты будешь, старуха, елкой на площади. Встань вот так, с шоколадками и плюшками в сморщенных ручонках. Корми ребят. Тебе говорю, ты, карга, накорми детей. Мы-то можем и помереть уже. С нас хватит.
…- Люсиль, безумка… Куда ты меня теперь-то тащишь?!..
— Молчи, несчастный Юргенс. Тебя не спрашивают. Сегодня будет сильный обстрел. И первые войска уже войдут в Армагеддон со стороны Каширского шоссе. Единственное спасенье — на Вокзале. Вокзал — это такое место, ну, понимаешь… оттуда можно все же, если не разбомбят рельсы, куда-нибудь уехать. На Восток, к примеру.
— Разве ходят восточные поезда?.. Армагеддон — Пекин?.. Армагеддон — Харбин?.. Я думал, их уже давно похоронили…
— Еще как ходят. Бегают просто. Поймай его за хвост. Лучше вернуться туда, в пекло, и погибнуть в бою, чем ждать здесь, как зверям в норе, бесславного конца.
— Давно ли ты задумалась о славе, голубка?..
— Не трать много слов. Шевели ногами!
Лех и Люсиль сломя голову бежали на Площадь Трех Вокзалов, чтобы выбрать там наудачу лучший Вокзал. Какие дороги, господа, еще не разрушили?.. Северные?.. На Петербург?.. На Архангельск?.. Южные все разбиты… Рельсы выкорчеваны с корнем взрывами… Восточные дороги еще живы, слава Богу. Слава Будде или слава Христу?.. А вы, дамочка, это всерьез о Втором Пришествии?.. Как же не всерьез, когда я сегодня на мешочек сухарей для внученьки… золотое венчальное кольцо на рынке выменяла…
Они вылетели, как два метеорита в дегтярной ночи, на круглую серебряную Площадь. Давно ли он встречал тут пекинским поездом Исупова и Серебрякова. Какая несчастная нищета кругом. Осыпаются, как звезды с ночного неба, развалины прежних дворцов и высоток. Он никогда не привыкнет к разрушенью Столицы. Армагеддон должен быть разрушен — так, должно быть, сладострастно, изо дня в день, повторяет Враг. Кто — Враг?! Скажите наконец! И я, я убью его.
Люсиль, запыхавшись, обернулась к нему, и ее горящие огнем бега и голода глаза были так слепяще хороши на черном, исхудалом лице, пахнущем нищетой и землей. Беленькие кудряшки по-прежнему озорно выбивались из-под шерстяной повязки на упрямом крутом лбу.
— Я в этом городе воскресла, Юргенс. И горю опять, живая, бессмысленно. К чему? Все равно нам всем каюк. Какие чресла какого Дьявола… или Бога… родили меня вновь.
Она плыла узкими лодчонками сапожек по смоляно-зеркальному, в просинь, льду. Взглядывала на Леха снизу вверх.
— Люди в предместьях уже кошек, собак едят. Ловят и едят, — мрачно шепнула она ему. — Бог швыряет на сковороду Вокзала, кипящего маслом и салом времени, всех нас, скопом. Гляди, Юргенс, какие бабы толстомясые. Из них, если их калить долго, много жира вытопится, детишек можно накормить.
— Ты что, Люсиль. Сдурела.
— Пошутить нельзя.
— Самое время для шуток.
Вокруг мелькали рыла, хари, тощие, обтянутые кожей черепа, рыдающие рты. Вокзал гудел, орал, плакал и хрюкал, подъяв клыки. Дедок прятал в голицу сухую воблу. Грызла пряник голубоглазая, как Ангел, девочка с мешком за плечами. Узкоглазые девки, смахивавшие на подкрашенных японских куклят, укутанных в яркие шелка, вразмолку с сухарем дробили зубами коломенский, можайский мат. Толпа гудела. Она была сама себе самолет. Она раскидывала черные крылья. Толпа страшилась сжимающегося вокруг нее кольца. А над головами толпы топырился, когтился, высверкивал золотыми иглами громадный золотой еж вокзальной ожидальной люстры — она свисала жестяными золотыми сосульками с потолка, катилась над затылками сусальной, жуткою ежихой, гнездом сверчков с тысячью выставленных золотых жал; внутри люстры горели сто, тысяча ламп, и лампы вонзали в лица людей внизу живые копья, и висел над баулами и слезами одинокий вопль:
— Люди! Мы все окружены!
Люсиль шла между скамей. Вглядывалась в изможденные лица. В сытые рожи. Откуда вы, сытые?! Из вашего багажа проводник украдет банку с красной икрой, с маринованной селедкой.
— Давай сбежим, Юргенс, — тихо выронила Люсиль, — еще не поздно. Я узнала в кассах, что великая дорога на Восток еще открыта. Последние поезда — сегодня, завтра. У тебя деньги есть?..
— Негусто. На два билета хватит. Люсиль, мы две реки. Маленьких речонки. Речушки. И мы течем в большую реку. Нет. В океан. На Север. На Восток.
Он вспомнил, как салажонок с санками бежал с откоса по льду, к мерцающей, дымящейся полынье.
— Вокзал еще ничей. Вокзал — он наш. Его не взяли. Его возьми-ка попробуй. Я хочу стать маленьким мальчонкой, лежать в пеленках, спать. Сопеть в одеялах. Но я не младенец Спаситель. И волхвы не придут.
Они с Люсиль шли вдоль ожидальных скамей; везде, прислонившись к спинкам, развалившись во всю длину, по-собачьи, вповалку, скрючившись в три погибели — кто как мог, спали измученные люди. Они спали на скамьях и на камнях, прямо на полу, и им было холодно, и они ежились и дергались во сне от озноба.
Он слизнул капли пота с губы, наступил Люсиль на ножку в узком сапожке, бормотнул: «Прости». Кольцо сжимается. А я еще никому не надел на палец кольцо. Все мои женщины, все мои жены были невенчанные со мной; и никто не родил мне ребенка; и гнал меня ветер по свету. Я мотался, как дорожный знак над бездной.
— Люсиль, ты слышишь гул за стенами?!.. Что это… это войска…