Империя Ч | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В полной тишине, не нарушаемой ни хрустом ветки, ни вскриком, в прозрачных палатах теперь поднялась во весь рост женщина, а мужчина опустился на колени перед нею. Как передо мной когда-то! Время, всепожирающее время. Оно заглатывает событья, делает их своими. Хочет — повторит; но уже не с тобой. Женщина — щеки ее уже вспыхнули потным возбужденным румянцем — подняла ногу, согнув ее в колене, и поставила ступню тебе на плечо. Ее раковина, выловленная сетью из речки Уланхэ, раскрылась перед твоим лицом. Ты приблизил умалишенное лицо. Обонял запахи женщины, как зверь. Высунул язык и нащупал им соленые, исходящие соком раковинные створы. Ощутил круглый, живой катыш розового жемчуга. Я-то навидалась этаких жемчужин в доме Кудами. И фальшивых; и неподдельных; и напуганно-девственных, прикрытых от греха ладошкой; и непотребно, бесстыдно вывернутых наружу, на погляд.

Ты напряг дрожащий язык, трогал живой жемчуг. Пришел черед женщины закинуть в черноту лицо, застонать. А может, она тихо смеялась. Ты прижал лицо к разверстому розовому нутру. Твой язык входил в дрожь алого чрева, втыкался глубже, требовательно лизал, лаская, тайные створы, и они раскрывались. Женщина подавалась вся навстречу тебе, подставляя твоим губам и языку открытое скользкое лоно. Как было прекрасно на это глядеть. Как мучительно.

Я почуяла жар и влагу меж моих стиснутых ног. Я зажала кулаками груди. Так, как со мной?! Женщина отняла от уст мужчины распаленную воронку чрева. Мягко и властно толкнула его в грудь, и он упал на спину. Тонкая музыка играла в темноте, в тишине, опять исчезала. Женщина, змеевидно улыбаясь, легла на тебя, лежащего — так, что ее лицо оказалось напротив твоего торчащего мокрого копья, а ее сочащееся горько-сладкое лоно — против твоих ищущих, умирающих губ. Вы целовали друг друга в средоточья любви. Ваши стоны сплелись, как косички. Вы толкали тела навстречу друг другу, чтобы поцелуй другого влился и обнял, истомил и дотек до сердца. Ты утонул лицом в черных кудрях, закрывающих потайную раковину. Она широко разбросала ноги; они белели во мраке хвои. Рывком ты сел, и она засмеялась торжествующе и, схватив рукою твою железную, в каплях желанья, плоть, направила ее во тьму плоти своей, и воткнула в себя, и простонала длинно, дивно, будто выл зверь, будто играла древняя охотничья дудка. Она села на тебя, сидящего на ветвях и иглах, и стала раскачиваться, и петь, и выстанывать странную, дикую песню, песню без слов. Вы раскачивались, как сосна под сильным ветром, вы пели гордую песню вместе. Женщина поднималась над твоими чреслами, опускалась, все быстрей и быстрей; я видела твое лицо — оно было румяным, отчаянным и прекрасным. Вы были оба отчаянно красивы. Красивы и прекрасны — до моего последнего отчаянья, взлетающего ввысь с тока подраненным глухарем.

Я была лишняя и третья. Меня не видел никто. Я сама себя не видела. Я стояла в такой тьме, что ни рук, ни ног моих мне было не различить. Я видела, как двое, сплетясь, танцевали, сидя на устланной хвоей земле, победный танец. Вжимались друг в друга все сильнее. Налегали горячими лицами друг на друга. Женщина укрыла тебя всего, твою худую спину, плечи, торс своими черными волосами, плащом волос. Она обнимала тебя и вбирала тебя. Она сидела на тебе, как на троне. Содрогалась. Плясала. Выкрикивала охотничьи кличи.

Время, отчего ты идешь так медленно, злое время.

Отчего ты так быстро идешь.

И когда я поняла, что пляска останется вечной под зеленым колючим пологом, что никуда не уйти мне от вечной муки моей, и я застонала, сцепив зубы, и выцедила сквозь зубы проклятье, и закрыла лицо руками, чтобы не видеть больше чужой бесстыдной красоты, — женщина радостно и ослепительно закричала, и ты поднял ее, дернув вверх, над собой, как победный живой флаг, и я, отняв руки от лица, опять видела, как билась и содрогалась она в твоих руках, кричала, уже отнятая от тебя, уже выдернувшая тебя из себя, — таежная рысь, оранжевая тигрица, пахнущая мандарином и хвощом, красавица, розовая пантера, рыком своим приказавшая тебе узнать то, чего ты не узнал еще со мной, и изменить мне — на сухих, без единой слезинки, восхищенных глазах моих.

И вместе с ее криком закричала и я, молния сотрясла и меня, ударила внутрь меня. Я схватилась за живот и повалилась на еловый лапчатник. Тьма милостиво накрыла меня — так Кудами накрывала толстоклювого ара, бестолковый подарок богатого испанского офицера, бормочущего в клетке непотребства, черным платком.

ЦЕСАРЕВИЧ

Попасть на Острова — это надо суметь.

Как она попала на Острова? Убежать из Вавилона — не штука; убежать из Града-Пряника — нет охоты. Что, кто толкнул ее в спину? Царь занемог; поговаривали о скорейшем воцаренье Наследника, газеты пестрели заголовками и сообщеньями: как Наследник намерен жениться и на ком, что он ест, что он пьет — а любил Наследник более всего сладкое испанское вино, херес и мадеру, и хороший портвейн тоже любил, и ему важные господа, его родня, бутылочки портвейна все время дарили. Вон из Вавилона, вон! Поезда громыхали мимо града, гудели паровозы, шли на Восток, только лишь на Восток. Она прибрела на вокзал, долго торчала около билетных касс, глядела широко распахнутыми черными глазами. Ее принимали за цыганку, за побирушку. Совали ей в руку монетку. Она почтительно брала сперва, кланялась шутейно, — потом, озорно блестя глазами, подбегала к уходящему благородцу и засовывала ему холодную монету за шиворот.

Бородатый дядька, верно, из служащих, в скромном пальтенке с заплатами на локтях, сработанных заботницей-женой, ухватил ее глазами; крикнул весело: “Эй, девчоночка, что так жадно глядишь… хочешь вдаль, в неизвестность?!.. А деньжонок нет счастливый билет купить?!..” — “Мне делать тут нечего, в Вавилоне, — отвечала она доверчиво, — я все перепробовала. Худо тут мне, дяденька. Может, в других землях люди и получше живут. Хочу туда!” Бородач засмеялся, хлопнул себя по карману, вскричал: “Поедешь со мною по Новой Восточной Дороге?!.. я еду до станции Бира, это далеко, девочка, страшно далеко — надо ехать неделю, другую, месяц… на краю света!.. будем обедать в ресторации, я тебя буду водить туда, сажать за столик, как даму… одному путешествовать скушно — решайся!.. я честный мужик, я тебя не трону и пальцем… в одном купе поедем, а не трону, вот святой истинный Крест…” А глаза прищуренные, добрые, хохочущие беззлобно, хорошие. Она кивнула. Они вместе подбежали к окошечку, откуда раздавали бумажки на проезд, и дядька сунул туда деньгу, в то время как его багаж сзади волок на решетчатой тележке пузатый и одышливый, с серебряной бляхой, носильщик.

Они впрыгнули в поезд за три мгновенья до того, как он тронулся и пошел, и пошел, набирая ход, торопливо и резко стуча на стыках страшными колесами. “Располагайся, это наше купе, можешь раздеться, я не смотрю”. Она оглядывалась восторженно. У нее не было с собою никакого багажа, даже халатика. Все свои вещи она оставила там, в доме последнего хозяина, да и какие у нее были вещи? Три тряпки? Два бедняцких украшенья в шкатулочке? Самая большая драгоценность — ботинки на шнуровке — были при ней: на ней.

Дядьку она не помнит как звали. Он деликатничал с нею, миндальничал. Он представлял ее в вагоне-ресторане своей дочерью. Он заказывал ей лучшие блюда, весело, довольно глядел, как она ест: а бланманже ты пробовала когда-нибудь?.. а креветок?.. а жареное мясо в винном соусе?.. а лионские кнели?.. Официанты радостно несли на их качающийся, ходящий ходуном столик графин с темно-красным лафитом, с абрикосовым ликером, торжественно ставили. Она чувствовала себя царевной. Мужское вниманье льстило ей. Он, когда они поздно вечером оставались одни в двухместном купе, вежливо откланявшись, выходил в коридор, чтобы она могла раздеться на просторе, не стесняясь никого, и юркнуть под одеяло. Она скидывала платье, выключала газовую лампу. Благодетель входил, предварительно постучав. Она молчала — делала вид, что уже спит. Он понимал ее обман. Усмехался в бороду. Гладил ее лицо шершавой огрубелой ладонью, и это называлось на их языке — спокойной ночи.