Империя Ч | Страница: 52

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Вельгорский.

Она непонимающе пожала плечами. Понюхала пропахшие мандарином пальцы.

— Просто Вельгорский? И все? А если ласково?..

— И многих ты… этак ласкала?..

Она вытерла ладони о юбку, встала — на один каблук; снова чуть не упала.

— Попрошу вас!..

— Сиди, сиди уж. У меня простое имя — Александр. В Грузии, давно, меня называли Сандро.

— А кто вы такой?

Он поднялся с полу; подошел к высокому окну, приспустил шторы, подобранные полулунными сборами наподобье фижм мадам Помпадур. Задумчиво обернулся к черненькой ресторанной халдушке.

— Я? Артист. По мне не видно?

Она, облокотившись на стол, жадно разглядывала его лицо.

— Да, вот вижу краску… чуть-чуть, на щеках… и глаза чуть подведены к вискам!.. А вы, случайно, не…

Она закраснелась, нахмурила лоб. Он довольно, облегченно засмеялся.

— Дурочка. Это грим. Я певец. У меня только что, недавно, нынче вечером, было выступленье в Императорском дворце. Я даже фрак снять не успел, и грим не смыл. Ох, какой там прием был!.. жена Императора на тебя, кстати, смахивает сильно. Вы не двойники?..

Она пожала плечами.

— Артисты… все такие смешные?..

— Я рад, что я развеселил тебя. И хмель из тебя повыходил. И мандарины ты съела. А теперь поговорим как следует.

Он сел снова на пол, на ковер перед камином, к ее ногам. Оранжевые, алые, малиновые блики ходили по его, по ее лицу. Огонь!.. Костер. Она вспомнила свой сон, свой бред. Она в огне не горит, в воде не тонет; найдется ли когда-нибудь на свете тот, кто разложит костер лишь для нее и сожжет, дотла испепелит ее?

— Зачем вы там сидите… встаньте!..

— Не мешай мне. Мне так удобнее. — Он, распахнув фрак, ослабив хватку галстука, придвинулся к ней, прислонился спиной к ее нагревшемуся у огня, выпуклому под черной тканью бедру. — Деточка. Слушай меня хорошенько. Мне неважно, где я тебя подобрал — в ресторане, на свалке, на рынке, во дворце. Мне это совсем неважно. У тебя потрясающий голос. На твоем голосе можно делать деньги. Много монет. Много бумажек. Ты хочешь хорошо жить?! Ты любишь петь, скажи?!

Он закинул к ней голову, взял ее руку и больно сжал ее. Хворост трещал в камине, искры летели золотой половой, обсыпали их, сидящих, как конфетти в Рождество.

— Я… — шепнула она смущенно, задыхаясь, — я никогда и не пела, вот в чем дело. Я научилась петь совсем недавно… может быть, вчера…

— Милая! — Он развернулся к ней всем телом, покрыл пылкими, сумасшедшими смешными поцелуями ее теплые, пахнущие мандарином руки. — Перестань врать! У тебя оперный голос! Ты поешь лучше, чем Варя Панина! Чем соловей Нежданова! Где ты училась?! Кто тебя выгнал на улицу, скажи?!.. когда началась эта проклятая Зимняя Война…

— Когда началась Зимняя Война, — голос ее сразу стал сух и холоден, — я была далеко отсюда. И мне было не до песен.

Он помолчал. Вытянул руку, стащил со стола туго скрученную сигару, раскурил. Запахло терпким, ядовитым дымом. Она закашлялась.

— Как же это вы певец, а курите.

— И курю, и пью, и все что угодно. Да, и девочек люблю! — крикнул он разудало, и в глазах его заплясали огни, скрещиваясь с карнавальными каминными огнями. — Я не хочу слушать твои истории. Они мне неинтересны. Твоя жизнь — это твоя жизнь. И больше ничья. — Он помолчал, затушил сигару. Положил голову ей на колени, как пес, как большой зимний волк. — Я хочу поцеловать тебя, но я в гриме. Ты не возражаешь, если я пойду в ванную комнату и приму душ?

Она следила остановившимися глазами, как он сначала уходит в ванную, потом возвращается оттуда — в полосатом длинном, бьющем по пяткам роскошном халате, с начищенными зубами, с хорошо вымытым румяным лицом, — а лицо-то, Лесико, гляди, уже не первой свежести, резкие морщины бегут по нему вдоль, по щекам к подбородку, шутка ли, каждый вечер накладывать на себя слои краски, распеваться, потеть, мерзнуть, репетировать, выучивать партии, скакать по сцене, как козел, перевоплощаться, влезать в шкуры разных людей, подчас даже ненавистных, и всех их любить, и петь их голосами, и дышать их душами, и жить их жизнями, и умирать их смертями. И, когда ты умираешь, тебя вытаскивают со сцены, бездыханного, и прыскают на тебя за кулисами нашатырем, чтоб ты очухался, и ты поднимаешься, кряхтя, мертвый, и мертвый выходишь на сцену, и кланяешься, и улыбаешься мертвой красной улыбкой, прорезающей белые мертвые щеки, и к твоим ногам летят жалкие и пышные букеты цветов, завернутые в прозрачную вощеную бумагу, и стукаются об твою мертвую грудь, а ты все кланяешься и кланяешься, и публика вопит от восторга — он умер и воскрес! Он наш! Он Бог! Он Дьявол! Он артист! Он владыка! Он — наш голос: мы немые, мы молчим, а он — горланит, орет, глаголит! И мы, это мы слышим его! И он поет для нас, потому что мы, это мы его покупаем! И он стоит наших денег! Еще! Еще! Браво! Бис! Спой нам еще на бис! Мы купили это право!

— Ну что? Не так уж юн?.. — бодро спросил Вельгорский, похлопывая себя по гладко, в честь дамы, выбритым щекам. — Пустяки. Тебе со мной будет хорошо.

Его неприкрытый, детский цинизм умилил ее, и она улыбнулась.

— До чего прелестная у тебя улыбка! — крикнул он, встряхивая мокрыми волосами, и пропел, шутливо кланяясь, согнув торс и колено в церемонном реприманте: — “Дай руку мне, красотка, тебя боготворю я!..”

— А ложе? — Ее улыбка, взойдя, остановилась на побледневшем лице. — Ложе у артиста готово?.. свежие простыни… брызги лавандового масла… и чтоб матрац не скрипучий, и пружины в бок не стреляли… Я столько навидалась их во всю свою жизнь!.. этих постелей… Вам со мной поэтому будет…

Она пошла, пошла, неверным шагом побежала к двери. Обернулась, морщась:

— …плохо.

Она не успела раскрыть дверь. Он ринулся ей наперерез. Упал перед ней на колени. Обхватил ее талию обеими руками. Боже, какие театральные жесты. Как это смешно. А белое, чистое, мытое незабудковым мылом, несчастное, в резких морщинах, лицо его ясно говорило ей: я несчастен, я одинок, я более одинок, чем ты, не обращай вниманья на мои глупые шутки, я затравленный зверь, я волк, моя клетка — сцена, я умею только петь, больше ничего, не уходи, пощади, сжалься, останься.

Она взяла его лицо обеими руками. Упала перед ним на колени тоже. Прижалась своим лицом к его жалкому, без грима, потрепанному, одинокому лицу.

Ночь. Ночь, отель, лунный свет за складками пышных, а ля Помпадур, штор. Кто это рядом с ней?.. Она чувствует своим телом горячее длинное тело. Каланча. О да, как высок. Как пожарная каланча в Вавилоне. Отчего такой шум в ушах? Ну да, это же шумит река. Как она могла забыть. Река. Она идет важно, мерно, шумит в ночи. Она огромная и величественная; в ее глубине ходят великие сладкие рыбы — осетры, белуги, стерляди, щуки, сазаны, налимы. Если умело поставить сеть, можно поймать великих рыб. Они на вес золота. За них, если их понести продавать на рынок, дают золотые деньги. Все стоит денег?! Не все. Великая река течет, шумит, смеется над жалкими, маленькими людьми. Она родилась на берегу реки. Она помнит ее ночной шум с детства. Пойдем купаться в реке, пока еще длится и тянется ночь. Пока ночь стоит, черная, царственная, полная до краев звезд, как ведро — серебряною речной водой. Чужое тело рядом со мной. А я зову тебя, тебя, родного. Ты слышишь?! Идем! Высоко, над нами, в зените стоит синяя Вега. Ее лучи входят мне глубоко под грудь. Ты обещал мне, что вспыхнет во мне жизнь! Звезды складываются в странный узор. Вроде бы там, в черной глуби неба, — младенец, и глазки его горят звездами, и звезды на пятках, в пупочке, каждый пальчик — звезда, и звезда — надо лбом. Это мой ребенок! Слышишь, это мой ребенок, Василий! Я потеряла его, и я нашла его! Его не убили! Не расстреляли! Не утопили в море! Его… не согнули, не изувечили, не сделали трусом и рабом…