Империя Ч | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В глубине мрачного пространства дацана, далеко, тускло горели дрова в камине. Лесико подвели ближе к огню. Она ахнула. На тлеющих углях, среди взлизов пламени, стояли три голых раскосых мальчика. Лица их кривились от боли и ужаса. Они уже обожгли себе ноги, остановившимися глазами смотрели, как огонь взбирается выше, хватает их за икры, голени.

— Зачем эти дети здесь?! — разъяренно заорала Лесико. — Вытащите их из печи! Спасите их!

Лама улыбнулся презрительно. Потрогал маленькую нефритовую нэцкэ, болтавшуюся на грубом шнурке на его груди, поверх темно-малиновой шелковой ткани.

— Эти дети исполняют обряд. Все в мире есть обряд, Лесико-сан. Запомни это.

— Все?!..

— Да, все, — твердо повторил лама, и скулы его затлели темным багрянцем. — И рожденье. И любовь. И вражда. И война. И жертвоприношенье. И смерть. И выход из состоянья бардо. Если ты исполнишь обряд настоящей любви, ты будешь свободно входить в бардо и выходить из бардо. Ты будешь владеть Временем.

Она отчаянно оглядывалась, ища у людей, вошедших за ламой в храм, поддержки, спасенья, пониманья. Бестрепетные, неподвижные лезвиеглазые восточные лица смотрели на нее.

— Зачем мне владеть Временем, лама?!..

— Так хочет Бог.

Рот его будто заклеился. Он больше ничего не говорил. Три мальчика в пылающем камине стояли недвижно, по колено в огне, и слезы текли по их загорелым щекам.

За ее спиной вырос Юкинага — седой Ульген. Он взял ее за плечи, развернул лицом к статуе огромного, медного, покрытого зеленой плесенью Будды. Заставил опуститься перед ним на колени.

Что я делаю, я, русская девчонка. Я же верую во Христа. Вот и крестик у меня меж грудей… Ты давным-давно на Востоке, дура. Ты уже сжилась со всем здешним, так давай, принимай правила их дикой игры. Они играют — поиграй и ты. Только не переходи черту. Какую же, Господи?! Они говорят, что и Ты был тут… жил… принимал сладость здешнего Ученья. Будда был старше Тебя на двести лет. Это неважно. В ту пору люди жили долго, долго. В Библии написано про Мафусаила: девятьсот с гаком лет прожил он на земле, — ну и что?.. Зачем так много?.. Ничего же не изменилось. Ни во время его жизни, ни после. Так же недосягаема твердь небесная. Так же бездонна пучина. Так же лживы и неправедны люди. Так же непререкаема смерть. Так же сильна, как смерть, лю…


…зеленотелый темный медный Будда вздронул, ожил, протянул медные руки к ней с пьедестала. Она не удивлялась ничему: должно быть, ее напоили из яшмовой чаши успокаивающим древним напитком, от глотка которого становишься равнодушным, тихим. И крылья от рук тихо, незаметно отстегнули, оторвали, нежно отцепили, чтоб на свободе летали, порхали готовые к любви руки. Меднозеленый Будда тихо сказал:

— Милая, родная Лесико, ты всю жизнь ждала меня? Ты скучала по мне?

И она радостно поглядела в его широкое раскосое лицо и медленно, отчеканивая каждый слог, ответила, и голос ее разнесся по закоулкам дацана:

— Я ждала тебя всю жизнь. Я скучала по тебе. Сойди ко мне с камня своего. Будь живым. Ты не памятник. Ты не Бог. Ты живой, и я тебя люблю.

Светильники ровно, красиво, нежно горели во мраке храмового зала, и прямо у подножья ожившего Будды дымились две зажженные длинные сандаловые палочки. Светлячки лампад и свеч гасли и мерцали, от них лилось волнующее тепло, разливалось по жилам, по сердцу. Живой огонь. Помоги мне. Ведь это он, мой любимый. Или я брежу. Может, это всего лишь сон, духмяный бредовый аромат горящих сандаловых палочек, и во сне я забуду все, ничего не вспомню — и Зимнюю Войну с ее ужасами, и крушенья поездов, и рвущиеся под кораблями мины, и дикие расстрелы, где люди валились наземь, как дрова, и первого своего клиента в доме Кудами, и свои бредовые роды, и мой Вавилон, Град-Пряник, весь в сугробах, где на снегу я потеряла девичье глупое сокровище, его трущобы, его наглый смех, его ярмарки, его железные повозки; забуду Великую Дорогу вдоль всей необъятной страны — туда, туда, на Восток, на волшебный и загадочный Восток, оказавшийся простым, жестоким и разгаданным насквозь, как просвечивается насквозь над фонарем яматский тонкий веер из рисовой бумаги, исчерканной колонковой кистью. Жалкий иероглиф! Поплакать над тобой. Твое волшебство, Восток, — здесь, в моей истерзанной столькими когтями-крючьями, лапами и рылами, и харями, и клыками, и мордами — смертной женской груди. И женская моя голова гордо вздергивается над твоими изощренными дыбами, над пытошными твоими тисками, Восток. Ты дерзнул пытать меня любовью. Испугаться ли мне сейчас твоего меднозеленого Будды, царевича Гаутамы!

Медный Будда медленно распрямил медные тяжелые конечности, поднял сначала одну руку, затем другую, потом ногу. Нашарил ногой яшмовый квадрат пола.

— Помоги мне, — прошептал он живым, теплым голосом. Лесико так же медленно протянула ему руку.

Медная рука взяла живую руку и сжала ее.

Ну вот. Бог сошел ко мне с небес. Но это же не ты, Василий! Это я. Ты же видишь, знаешь, что это я. И никто другой. Ты можешь быть с тысячью мужчин, но ты никогда с ними не будешь. И даже тело твое не будет с ними. В тебе ничто не раскроется навстречу им. Цветок плотно сомкнет лепестки. Им лишь будет казаться, что они с тобой. Слышу и вижу тебя, всецело раскрытую мне навстречу, моей огненной и настоящей любви, только я.

Ты моя родная.

Ты моя Белая Тара. Иди ко мне.

* * *

Ты никогда не был так коричнев. Ты загорел на южном Солнце, скитался по южным морям, я-то уж знаю. Твоя грудь вздымается часто, неудержно. Ты не владеешь дыханьем. Я вижу сердце — оно бьется так, что его видно, оно прыгает меж ребер, как заяц по лесу, с поляны на поляну. Ты хочешь туда, в наш снежный лес? Сейчас там хорошо. Снежные шапки падают с деревьев и кустов, если их тронуть рукавицей или палкой. Ели уходят верхушками в топазово-голубое небо. Пихты чернеют, колюче топырят мощные ветви. Иди ко мне на снегу. Мы — жители зимней страны. Мы живем в холоде и умрем в холоде, а небо синеет над нами жарко, сверкающе. Оно ярче всех Италий, всех Африк и Индий, всех заморских островов. У нас тут своя, снежная Индия. И я, это я покажу тебе снежную, жемчужную Индию. Иди ко мне. Скинь волчиный мех свой. Сбрось тулуп. Ведь зимою человеку должно быть жарко на снегу — от бега на лыжах, от широкой ходьбы, от яркого снега, от любовных поцелуев.

Мы расстелили шубу под собой. Ты снял с моих плеч платок, накидку. Стащил через голову кофточку. Вот грудь моя под Солнцем, в зимнем лесу. Нас видят только сойки да зайцы и спелая, гроздьями висящая рябина, схваченная морозцем. Ты склоняешь голову. Уста твои находят мои поднявшиеся навстречу тебе сосцы, они созданы для уст твоих, возлюбленный мой, чтобы ты их целовал беспрерывно, вбирал зубами, губами, терзал, впивался в них, как в сладкие ягоды — в морошку, в ежевику. Это зимние ягоды твои, ягоды рябины. Она горькая и сладкая. Она ищет твоего рта, нежного языка твоего. Гляди, как растет любовь внутри меня. Дай руку. Положи пальцы в разверстые створки живой раковины, ощути скользкость, сладкий сок, красоту влаги и счастья. Сюда нельзя!.. Тебе, тебе можно везде. Везде во мне; в любую меня. В такой любви, как наша любовь, меж людьми все дозволено.