Разве это возможно на земле?! Разве так бывает среди людей?! Бог же создал людей такими, какими они должны жить и умереть; такая большая любовь разрушает человека, ведь нельзя же стать подобьем любимого, самим любимым… Люби меня! О, только люби меня! Я больше ни о чем не прошу!
Зимняя буря усиливалась. Снег вокруг сотрясался, как при землетрясенье, вспыхивал, гас, мазал по глазам золотой, синей, цветной кометой. Сойки срывались с ветвей. Пихты мрачно, скрипя и жалуясь, наклонялись над нами, сплетшимися, качающимися в лодке любви. Ты целовал мне грудь, держа меня в руках, мою лопатку ожег снег, твои губы взяли мой сосок, и все вспыхнуло во мне невыносимым светом. И ты стучал в меня, стучал в меня, бил в меня, как живой огромный молот, как океанский прибой, как бьет в подножье выжженной земли великое море, как ветер бьет в человечьи темницы, — ты освободил меня, ты вынул меня из тюрьмы, ты вернул меня в силу и в чистоту страсти, ты показал мне любовь — перед тем, как люди в необъятном, сошедшем с ума, мечущемся, темном, сшибающемся лбами и огнями мире потеряют ее, утратят ее, — окончательно забудут ее.
Мы и были с тобою одна живая любовь — в холодном зимнем мире.
Ты, ты был сама любовь.
А я что?.. я так… я слушалась тебя… я просто нежно, благодарно обнимала тебя… Это ты, ты любил меня — я бы так огромно никогда не смогла бы любить! Но ведь и я любила тебя — я отвечала тебе, пытаясь стать тобой, целуя твои глаза, брови и веки, впиваясь поцелуем в твои раскрытые губы, целуя и вбирая твой сладкий язык, играющий горячей рыбой в моем молящемся лишь о тебе рту! Еще обними… еще поцелуй! Толкайся в меня! Томи меня!
Ты не можешь… ты не можешь выдержать силы любви моей?..
Да… мне кажется, я умру… как прекрасно умереть вот так — в снежном лесу… под пенье синиц и соек… и шиповник… он так рядом… только губы протянуть…
Мы сплелись еще теснее. Совместное биенье тел и сердец стало неистовым, неудержным. Мы были одним сердцем земли. Разметанный снег вокруг. Сломанные кусты. Мы скатились с тулупа в снег, и он дышал в нас синевой, обжигал огнем холода. Мы не чувствовали ледяных ожогов. Мы неистово целовали друг друга.
И когда во мне просверкнуло последнее, великое Копье жгучей молнии, ослепительной и дикой, — когда снег засыпал меня всю сияньем, а Солнце с небес обдало меня ведром чистого жгучего золота, и еще одним ковшом, и еще одним — в солнечной бане, среди ветвей, обжигающим душу кипятком! — и я стала выгибаться в сладкой судороге, перехватившей мне горло, хрипло дышащую гортань, изогнувшей меня коромыслом, искрутившей мышцы веревками, и Солнце подвешено было на этих перекрученных силой света и страсти канатах, и рвалось прочь, на свободу, и вот, сорвавшись, откатилось в зенит, — и ты вздрогнул, прижал меня сильнее к себе, обнял так могуче, как богатырь, косточки мои все хрустнули, и я показалась себе маленькой, маленькой… как птица синица у тебя в руке, как красногрудый снегирь!.. — тогда я закричала, почувствовав, как внутри меня взрывается огонь, фонтан огня, как огонь проливается в меня и заполняет меня всю — золотой дождь, любимое жданное семя, исполненье желанья, все богатство мира: да, как я была богата, родной — твоим безудержным, рвущимся из тебя далеко, далеко криком, взорвавшейся жизнью твоей! И я тоже закричала — и мы кричали оба, лежа на снегу в зимнем лесу, кричали от дикого счастья, от посмертного, страшного счастья, что мы жили вместе и умерли вместе, в один день, в один миг…
…снегирь спорхнул с ветки на ветку. Вцепился коготками в колючку шиповничного куста. Покачался слегка под ветерком. Покосился красным круглым глазом на мужчину и женщину, застывших под кустом в объятьи, закрывших глаза, смеющихся. Лица у них были мокры — они слизывали друг у друга со щек влагу. Может, это был растаявший снег. Снегирь никогда не видел зимою на снегу голых людей; он все, косясь на них алым глазом, рассматривал их удивленно и наконец решил, что да, люди, бесспорно, красивы, и щеки у них горят, как снегириные грудки, и глаза сияют не хуже Солнца, но много странностей у них — нету перьев на коже, нету клювов; как же тогда они скусывают с кустов сладкий шиповник?
Снегирь пристально, не шевелясь, сидя на ветке, смотрел, как лежащие на снегу люди целуются, как нежно и пылко и благодарно целуют друг друга, как руки их летают над телами друг друга, гладя волосы, осязая грудь, трогая подбородки, как пальцы проводят по бровям, повторяя очертанья, как опять, порывом, пылко прижимаются они друг к другу животами, как закидывают руки за плечи друг другу, за лопатки, стремясь прижаться теснее, снова вклеиться, снова — слиться.
Малая птица, лети. Не гляди больше на счастье. Оно ослепительно. Ты ослепнешь. Ты потеряешь зренье и больше не найдешь дорогу домой, к гнезду.
…птица, зачем ты сидишь здесь, на медном пальце Будды?!..Ты избрала благую часть… ты преодолела обманы… перевоплощенья…
Ты выпорхнула из ужаса бардо; ты хочешь прочирикать мне… о радости?!..
Голос бритого ламы послышался отовсюду и ниоткуда:
— Ты вернешься в лоно. Ты вернешься. Ты станешь тем, чем ты являлась от Сотворенья Мира, от пахтанья Священного Океана любовной игрой великой Цам и великого Ульгена. Закрой глаза. Гаутама ожил. Он сошел к тебе. Закрой глаза и обними его.
Лесико закрыла глаза. Подняла, раскинула руки, чтобы, исполняя повеленье ламы, обнять.
— Отчего же здесь, в дацане, снегирь?.. — успела она спросить жалобно перед тем, как все ее тело обняло, обожгло объятье, бросившее ее во тьму первобытного ужаса.
…тьма. Тьма Вавилонская.
Изначальная страсть страшна. Тела соединяются во тьме бездны не для любви — для слепого наслажденья. Продолженье рода?! Дудки. Обманка. Не продолженье рода вас, тела, тянет друг к другу — вопль наслажденья. Крик сладкого ужаса. Вы познаете торжество наслажденья, вы хотите снова отведать сласти. Зверь хочет, чтоб родились зверята — человек, особенно дикий, познает наслажденье и хочет наслаждаться.
Тьма. Густая, черная, коричневая, прорезаемая багровыми сполохами тьма. Это Дацан?! Это чрево земли. Это первобытный подземный, пещерный храм, страшное святилище, посвященное Победе Совокупленья.
Чье-то немыслимо тяжелое, темное тело навалилось на нее, смяло. Подмяло под себя. Грубо были растолканы ее колени, сжатые ноги. Железные тиски мужских мышц вывернули ей руки, локти, заломили за голову. Это — меднозеленый Будда?! Страсть жестока, женщина. Ты хотела первозданной любви?! На вот, возьми ее, подавись. Она закричала — мужской меч пропорол ее. Раскроил ее горячее, содрогающееся от ужаса естество. Стал ходуном ходить в ней, бить в нее, резать и терзать ее, настойчиво, неумолимо. И, о ужас, она чувствует, что наслажденье от грубого и бешеного соитья — столь же сильное, как от любви с любимым; что нет преград темному ветру, черному пламени, сметающему последние остатки стыда, бережности, нежности, целомудрия — в каждой, даже самой разнузданной проститутке всегда таится золотой шматок невостребованного целомудрия, а здесь и его нет, оно растоптано, размято в красное мясо. Тяжесть мрака и ослепленье неистовым наслажденьем сплелись в крепкую восточную косицу. Так… любили первые люди?!.. Каин — так любил свою жену… Ной — своих рабынь?!.. Будда так любил женщин при дороге, и, забеременев, при дороге они рождали ему орущих в пыли и зное младенцев… Подчинись. Замолчи. Молчи. Я кладу руку тебе на кричащий рот. Ты не вынесешь меня. Моей пытки. Я буду пребывать с тобой долго — вечно: пока ты не потеряешь жалкое человечье сознанье.