Империя Ч | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Тише!.. Хрустнула в лесу ветка. Твой смех. Ты не боишься, что придут на лыжах охотники?.. А пусть придут! Увидят двух счастливцев. Твои губы касаются моей нагой груди быстро, быстро, тайно, словно птицы слетели с ветвей и клюют меня нежно, боятся расклевать по крохам. Спускаются все ниже, отмечают вздохами и касаньями ребра. Здесь бьется сердце, поцелуй его тоже. Да. Я целую родное сердце твое. Оно бьется лишь для меня в целом свете. В холодном зимнем мире. Под кровавыми гроздьями горькой рябины.

Обнажи снизу тело свое. Нет ни верха, ни низа для любви. Все свято. Все освящено. Все — мое и мне принадлежит. Дай мне осязать, видеть, вдыхать, ласкать. Я войду в тебя глубоко… глубоко. Но не теперь. Позже. Когда ты вдоволь истомишься ненасытными ласками моими.

И ты… и ты тоже скинь одежды, эти черные шкуры. Человек придумал одежду, чтоб закрыть себя от снега, ветра и от Бога, создавшего его по образу и подобью Своему. Почему человек всегда стыдится, дичится себя?! Зверь свободнее, чем он, бедный. О, как ты прекрасна, любимая, родная моя! Как я люблю твой живот… вот этот чистый свет, сердцевину света и желанья моего…

Ты покрыл поцелуями мой живот. Ты коснулся горячим, источающим пар на морозе языком моего дрожащего женского снежного холма, золото-черной примятой травы, сбегающей волнами вниз по смуглому склону. Где горькая, сладкая ягода твоя, девочка. Дай мне ее. Я буду ласкать ее языком своим. Благословлять ее шепотом своим. И в тебе будет расти неутолимое желанье меня. Лишь одного меня. Всегда и вечно — только меня. Меня одного. Ибо настоящая любовь на свете — одна. Ибо тот, кто любит, желает любви своей всегда. Как хорошо, что мама родила тебя девочкой. Так, видишь, ты родилась для меня, чтобы я смог всегда любить тебя. Даже и тогда, когда меня не станет.

Зачем… зачем ты говоришь о страшном?!.. Мы не расстанемся никогда… Ты будешь со мной всегда…

Я раскидываю ноги. Это два пера веера. Восточного, яматского веера. У тебя никогда не было веера?.. Тебе не дарили… на Рождество… Завтра Рождество. Давай придем сюда на лыжах в лес, выберем самую красивую ель и украсим ее: орехами, золотыми шишками, звездами, серебряными дождями, хлопушками, конфектами. И я сяду под ель, и ты меня поцелуешь еще раз.

Ты касаешься своими руками, жаркими шершавыми ладонями, знавшими мужицкий и моряцкий труд, своим раскаленным на морозе лицом, своей грудью и животом моего живота. Живот, жизнь. Одно. Сейчас, через несколько мгновений, мы соединимся. Соединим свои жизни. Ведь это так просто — соединить жизни. Все во мне уже раскрыто тебе. Отныне и навсегда.

Остается одно малое, несчастное время — миг — задыханье — вечность — до того, как ты весь войдешь в меня, поняв меня как никто, пригвоздив меня к кресту любви. Ты мой живой Крест. Я — на тебе — распята.

Вот он, этот единственный в жизни двух людей миг.

Вот он.

Одно прикосновенье — мои живые врата раскрыты. Цветок вывернут лепестками наружу.

И вся страсть и боль мира сосредоточивается сейчас в оконечности мужа, мужчины, чье назначенье — от сотворенья его Богом — искать, находить, настигать, пронзать, продвигаться вглубь, до дна, до конца и насквозь, — в одном малом выступе его тела, который сейчас — более велик и могуч, чем все высочайшие горы и пики, чем все Джомолунгмы и Канченджанги; на конце живого копья — капли, слезы, сок, соленая терпкая влага, это влага нетерпенья и сладкого ужаса — перед тем, что вот-вот произойдет: мужчина ужасается своей силе, своему натиску, своей заточенной веками остроте, своему ножу из живой плоти — он взрежет такую нежность, такое бескожее, беззащитное нутро цветка, что ему страшно себя и стыдно! — а цветок ждет и торопит, и касается ножа лепестками, и томится желаньем, и знает и не знает, что миг спустя нож пропорет остатки смятенья — и раздастся взрыв. Ослепительная вспышка полыхнет. Зазмеятся по сдвинувшейся с места земной и небесной тверди трещины. И снег зажжется розовым, зеленым огнем. Входи! — торопит женщина. Мужчина медлит. Вся нежность его скопилась в нем — в том, чем он молча говорит о любви, чем он создает любовь, чем он разрушает смерть. Войди в меня, молю!

Я вошел в тебя. Я уже в тебе.

Стон поднимается во мне, как магма в глубокой трещине земли. Рвется наружу. Я зажимаю себе рот рукой. Ты не двигаешься во мне. Ты застыл, ты боишься шевельнуться — ты вошел в меня сразу и так глубоко, что дыханье мое перехватило, горло стянуло петлей. Веки сомкнуты. Слезы струятся из-под век. Так вот что такое любовь. Так вот что такое — вместе.

Легко, чуть заметно, очень осторожно ты подаешься вперед. Я чувствую твой ход во мне. Я чувствую тебя всего, твое мощное дрожащее копье в себе — одно незаметное движенье, и меня пронзает, вдоль всего тела, боль узнаванья, боль смертельной радости. Ты дрожишь во мне, как нож, что метнул охотник в дерево, и вот дрожит, покачиваясь и замирая, рукоять, а лезвие — лезвие сверкает во тьме — оно разрезало тебя пополам. Оно твою маленькую жизнь разрезало пополам. Вся жизнь твоя поделилась надвое: до тебя и при тебе. И вот ты во мне, и осторожно, чуть слышно двигаешься, и идешь все глубже, будто я река, а ты ныряльщик, и во мне можно утонуть, и ты, зажмурив глаза, падаешь в черную бездну, улыбаешься, тонешь без возврата.

Гроздь рябины висит над нами. А прямо над моими глазами — над твоей головой — куст шиповника. Я помню, как ты кормил меня шиповником изо рта своего, целуя меня, как младенца. Вот они, черно-красные спелые, зимние ягоды. Я кладу руки тебе на спину. Ты снял рубаху, ты голый, от тебя на холоду идет пар, как от коня. Как я люблю тебя! Господи, ты видишь нас здесь, в зимнем лесу, около заброшенной охотничьей лыжни, рядом с затерянной лесной церковкой, полуразрушенной, полусожженной, — мы так любим друг друга, Господи; если Ты можешь, Господи, возьми нас — на небо — сейчас. Теперь. Пока мы молодые. Пока мы не намучались еще. Пока нас не разлучили злые люди.

Пока судьба не всадила в нас своей четырехгранный, самурайский, острый меч.

Ты толкаешься в меня, внутрь. Так толкается из утробы младенец — наружу. Ты хочешь опять войти в меня, стать маленьким, родиться снова. Ты хочешь вбросить в меня снова — жизнь. И я этого хочу. Я поднимаю выше бедра, подаюсь вся к тебе, прилипаю к тебе, приникаю — и ловлю каждый твой вздох и порыв, каждое малое качанье, каждый поворот и толчок. Я становлюсь вся — продолженьем тебя. Твоим поцелуем. Твоим сильным, в верхушках сосен и пихт, ветром. Твоя сила борет меня. Движенья, толчки, мощные напоминанья: да, я твой! Да, я вечно твой! Да, всегда твой! И более ничей! И здесь, в лесу, на снегу, на расстеленном тулупе, под синим зимним небом и ярким Солнцем, в виду гроздьев рябины и колючек шиповника — навсегда! Мы здесь останемся навсегда.

Бери меня. Я твой. Выпей меня. Заставь меня потерять разум. Я хочу сойти с ума навек. Уснуть в объятьях твоего бесконечного восторга. И больше не просыпаться.

Мы качались вместе, как две лодки, как две ореховых скорлупки; все быстрее, все томительнее, и твое острие входило в меня все глубже и глубже, когда я думала, что глубже и мучительней уже нельзя, и отчаянная радость и сладкая, неистовая боль затопляла и сотрясала меня, это была гроза, зимняя гроза, и в меня били молнии, и ты сам был сплошной живой молнией — ярко-золотой в несущихся по небу бурных, гневных тучах, — о, не гневайся на меня, что я плохая и слабая, что я не знаю тайн, что я мало что умею делать на этой земле, — но я так тебя люблю! Я так рвусь навстречу тебе! Я так хочу стать твоей воистину! Войти внутрь тебя! Стать тобой! И чтобы ты стал мной!