Осень на краю | Страница: 121

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Шурке ничего не оставалось делать, как сидеть и сидеть в Доримедонтове. Хотел было поохотиться, даже набил патронташ патронами и почистил старую «тулку», оставшуюся от покойного старика Понизовского, Шуркиного деда, которого он в жизни не видел, – но стоило представить кровь на голове какого-нибудь зайца, стоило вообразить свернутую шею какой-нибудь птицы, как скрутила тошнота.

Нет, он никогда и никого не будет убивать! Он – не будет! Никого и никогда!

Сунул «тулку» в шкаф, стоявший в углу, и забыл о ней.

У него в светелке законопатили на зиму окна, положили между рамами вату и сосновые кисти с шишками, а изнутри все проклеили белыми холстинными полосками. Теперь кто-нибудь с улицы мог пробраться в дом разве что в невеликую форточку… Туда с трудом разве что голова Настенина просунулась бы. Так что с этой стороны нападения можно не опасаться, усмехался Шурка про себя. Днем. А ночью ему было не до смеха. Ночью он лежал чуть не до утра без сна, с отчетливым ощущением безумия косясь на задвижку. Он умудрялся видеть ее даже в самую тьму-тьмищу. Пялил глаза до боли, ждал – дрогнет? Не дрогнет? Напрягал слух, чтобы не пропустить легкого скрежета пальцев по косяку.

Слышал Настенины легкие шаги по поскрипывающим половицам, но ни одного разу она не дернула дверь, не поскреблась. Шурка бесился, прикусывал подушку.

«Чего она ждет?! – думал, терзая ладони ногтями. – Думает, я открою сам, сам ее позову? Не дождется!»

Заморозки пали на землю, и только теперь прекратились дожди. Но кому нужно это сияющее солнце, это звенящее синевой небо на исходе октября?! Одна радость, что стремительно просохли раскисшие дороги и можно было надеяться, что, когда теперь ударит мороз, снег наконец-то ляжет, а не растворится в жидкой грязюке. Куда ж такое годится, что и Покров прошел, и еще полмесяца, а снег все не лег?! Ну и кровельным работам теперь ничто, конечно, не мешало.

«Ну вот, – подумал однажды утром Шурка, меланхолично глотая свою любимую пшенную кашу – сладкую, на молоке, обильно сдобренную маслом, – можно, пожалуй, и уезжать. В конце концов, не могу же я жизнь тут провести, будто какой-нибудь оранжерейный куст! Я тут, честное слово, с ума скоро сойду. Что ж, что Мурзик? Может, в Энске его уже и нет, может, он подался куда-нибудь… в Питер. А то, может, валяется на дне Волги с пробитой башкой! В Андреевской ночлежке нравы ой-ой… – Шурка невольно поежился, вспоминая достопамятный поход туда. – Приеду в город, сразу к Тараканову явлюсь, надеюсь, он опять возьмет «Пером». А потом и… – Он смущенно покосился на дверь, за которой где-то была Настена, – и правда, к девушкам сходить… Интересно, а сохранились ли еще какие-нибудь дома ? Вроде бы они все с войной были запрещены? Ну, может, по частным квартирам? Отец-то знает небось… – признал он авторитет Константина Анатольевича в таком деликатном вопросе. – Пора, пора, пора и мне стать взрослым!»

– Настена, – сказал Шурка, найдя ее после завтрака в кладовой, пересчитывавшей постельное белье, которое принесла прачка, и глядя в сторону, – соберите мои вещи и подводу сыщите либо наймите. Я завтра уехать хочу.

И глянул исподлобья, жадно пытаясь высмотреть признаки волнения, потрясения, отчаяния.

Прачка докучливо зевала, таращась то на него, то на экономку.

Настена только моргнула два раза подряд, а так ничто не дрогнуло в ее лице.

– А что ж, – сказала спокойно, – давно пора. Что ж вам тут отсиживаться, словно в скиту глухом? Сейчас схожу к «потребиловке», спрошу, не собирается ли кто в город или хотя бы в волость? Или, может, железку восстановили? Хотя навряд ли…

И, продолжая деловито бормотать что-то себе под нос, она накинула узкий, в талию сшитый, кожушок, покрылась тонким белым шелковым платком (это был Сашенькин подарок – за неусыпный присмотр за любимым «песиком-братцем») и побежала на деревню.

Шурка, грызя с досады ногти, смотрел со второго этажа и смертельно, как никого и никогда в жизни, ненавидел ее. Может быть, даже Мурзика он не так ненавидел, потому что Мурзик был мужчина, враг (да, всего-навсего мужчина и враг), а так ненавидеть можно только женщину, о которой ты думал, что она в тебя влюблена, а она, оказывается, к тебе равнодушна.

Он все еще торчал в светелке, лелея свою ненависть, когда спустя час, не меньше, увидел бегущую по аллее средь облетевших и ставших трагически-черными лип Настену. Кожушок ее был расстегнут, платок вился за спиной, летела распустившаяся коса. Лицо ее…

Да что там такое случилось, в деревне?!

Завидев прилипшего к стеклу Шурку, Настена попыталась привести себя в порядок, но глаза ее, всегда ясные, светлые, были черны от непроглядного ужаса, и Шурка вдруг ощутил острую боль в недавно сросшейся ноге. Только потом, после того, как он, охнув, схватился за больное место рукой, ему стало страшно.

Настена вбежала в дом. Шурка слышал, как она грохочет каблуками полусапожек, поднимаясь по лестнице.

Вот влетела в светелку, замерла в дверях.

С трудом он заставил себя сдвинуться с места:

– Что случилось?

Настена не сразу смогла говорить, в горле стоял комок:

– В Питере революция. В Энске теперь тоже новая власть. Пришли какие-то комиссары. Да это бесы во плоти! Старосту и лавочника застрелили как чуждых эле… чуждых элемен… – Зубы Настены вдруг начали выбивать дробь, и она, не договорив, зажала рот ладонью, пытаясь совладать с собой. – Они грабят там… Я убежала… они хотят прийти сюда… Кто-то сказал им, что барин здесь, в доме!

Шурка покачнулся. Больная нога подкосилась под ним, словно в ней не было кости. Подкосилась, словно макаронина!

Он схватился за стену, кое-как удержался.

– Надо бежать! – твердила Настена, глядя на него огромными глазами. – И вдруг ахнула, поняв: – Что? Нога?

– Я не могу уйти, – пробормотал Шурка, чувствуя, что губы немеют. – Нога отнялась!

Он хотел сказать, что его надо где-нибудь спрятать – в подвале, на чердаке, в коровнике, в стогу, в старой сторожке в саду… Да все равно где, только бы отсидеться, пока не уйдут комиссары! Но припадок бешеной гордыни обрушился на него, не дал ни слову сорваться с языка. Нельзя, стыдно!

Но как страшно, Господи! Кажется, не могло быть страшней, чем на Острожном дворе, но тогда у него не было времени обдумывать свою участь, он только действовал, он дрался, а сейчас… Что он может сейчас, кроме как трястись от страха, беспомощный, обездвиженный?

– Я понесу тебя! – крикнула Настена.