— Жесткие сроки всегда подстегивают.
— Рада вас видеть снова, — сказала она.
— Послушайте, у меня есть два билета в филармонию на сегодняшний вечер. Будет весь Дворжак, дирижирует Кубелик, чех. Знаете, Дворжак в его исполнении…
— Извините, но я занята, — сказала она, не замедляя шага. — Нов любом случае, спасибо за приглашение.
И, повернув за угол, исчезла.
Не передать словами, какое разочарование и обиду испытал я. Что ж, получи. Она ясно дала понять: ты мне не интересен. Или: в моей жизни есть другой мужчина. Или еще проще: нет, спасибо. Я все пытался подыскать какое-то разумное объяснение прозвучавшему отказу — может, она действительно занята завтра, может, сейчас она торопится на совещание, поэтому была так резка с тобой, — не в силах смириться с тем, что получил от ворот поворот.
— Я смотрю, ты в печали.
Подняв взгляд, я увидел улыбающегося Павла, который заходил в вестибюль. Уже познакомившись с ним поближе, я узнал, что редкую улыбку Павла могло вызвать только чужое несчастье.
— Временный вельтшмерц, — сказал я.
— По своему опыту знаю, что он никогда не бывает временным. Следуй за мной.
Я пошел за ним, намеренно не глядя по сторонам, чтобы ненароком не увидеть Петру. Когда мы подошли к его берлоге, он жестом указал мне на свободный стул.
— Итак… можно взглянуть? — спросил он.
Я протянул ему эссе. К моему удивлению, он тотчас принялся читать. Это был хороший знак. Хоть я и старался не таращиться на него, время от времени все-таки поглядывал в его сторону, пытаясь оценить реакцию. Но выражение его лица оставалось бесстрастным. Оно вообще ничего не выражало. Наконец через десять минут, которые показались мне вечностью, он швырнул мою рукопись на стол и сказал:
— Годится. Ты можешь писать. Более того, можешь писать хорошо. Но у меня есть несколько предложений…
Ровно за три минуты он изложил суть тех изменений, которые хотел бы внести. По большей части они касались моих наблюдений о восточногерманском обществе, которые, по его мнению, были несколько прямолинейными и их следовало выразить более тонко. И еще он хотел, чтобы я убрал «эту муть в духе Ле Карре» про переход через чекпойнт «Чарли».
— Я уже наслушался этих рассказов, — сказал он. — А в остальном — отлично. Сможешь внести правки до завтрашнего утра?
— Конечно.
— Если успеешь передать их охраннику до девяти утра, тогда я свяжусь с тобой и уточню время, когда ты нам понадобишься для записи. А пока отдам рукопись в перевод, чтобы начинали.
— Нет проблем. Завтра все будет у тебя.
На самом деле исправленную рукопись он получил уже в семь утра на следующий день. Переписав эссе сразу по возвращении домой — и опять рано завалившись спать, — я вскочил с рассветом и в половине седьмого был в подземке. Вручив экземпляр рукописи охраннику на входе, я сразу поехал обратно в Кройцберг и в восемь уже стоял на лестнице, закрашивая пятна крови побелкой. Как и накануне, Мехмет работал со стеной напротив и даже не пытался завязать разговор. Так что, если не считать двух перерывов на кофе с сигаретой и ни к чему не обязывающего обсуждения хода ремонтных работ («Завтра мы сможем начать циклевку пола и мебели»), мы практически не общались. Как обычно, около полудня он ушел. Приняв душ и переодевшись, в половине третьего я был в кафе «Стамбул».
— У меня для тебя сообщение, — сказал Омар, завидев меня. — Минут двадцать назад звонила фройляйн Дуссманн.
— Ты серьезно? — услышал я собственный голос.
— Конечно серьезно. Я принял сообщение. Она хочет, чтобы ты ей перезвонил.
Он передал мне трубку вместе с клочком бумаги, на котором были записаны ее имя и номер телефона.
Трубку сняли сразу же. Это была она. И это был ее прямой телефон.
— Значит, тебе передали мое сообщение, — произнесла она. — Павел сказал, что только так можно с тобой связаться.
— В ближайшие дни у меня обязательно будет свой телефон.
— Но тогда ты будешь доступен. И пропадет романтика общения через турецкое кафе.
Ее тон удивил меня. Он был легкий и игривый. Я снова поймал себя на мысли: она — чудо.
— Павел дал мне твое эссе на перевод. У меня есть несколько вопросов. Можешь уделить мне пару минут прямо сейчас?
— Выпей со мной чашку кофе.
— Ноу меня не так много вопросов.
— Выпей со мной кофе, Петра.
Последовало долгое молчание. Это всего лишь чашка кофе, хотел крикнуть я. Впрочем, вряд ли это было правдой. Затянувшаяся пауза подсказывала, что и она знает то, что знаю я… что все гораздо серьезнее. Или, по крайней мере, я пытался убедить себя в том, что она тоже это понимает.
Я вслушивался в это молчание, не осмеливаясь разрушить магию момента, и был весь в ожидании ответа. Прошло, должно быть, с полминуты, прежде чем она наконец произнесла:
— Хорошо. — Ее голос прозвучал чуть громче шепота. — Встретимся за чашкой кофе.
Мы договорились встретиться в кафе на другой стороне Кройцберга — «моей стороне», как сказала она, когда узнала, что я живу неподалеку от Хайнрих-Хайне-штрассе.
— Не боишься злачных мест? — спросила она с шутливой серьезностью, усиливающей двусмысленность вопроса.
— Нисколько.
— Я, разумеется, имела в виду географию. Ты ведь живешь в престижном районе Кройцберга.
— Это для меня новость, поскольку мой уголок совсем не тянет на rue Saint-Honoré… [63]
— Никогда не была в Париже. Я вообще нигде не была, кроме Берлина, Лейпцига, Дрездена и Халле.
— О последнем никогда не слышал.
— Как и большинство людей за пределами Германской Демократической Республики. Даже из жителей ГДР мало кто бывал в Халле… по вполне понятным причинам.
— Но ты ведь была в Халле.
— Хуже того. Я родилась и выросла там.
— И что, это хуже, чем трущобы Кройцберга?
— Какой самый убогий город в Соединенных Штатах?
— О, за это звание идет нешуточная борьба, но я бы выделил Льюистон в штате Мэн — депрессивный фабричный городок с уродливой архитектурой, вялой экономикой и общей атмосферой упадка.
— Очень похоже на Халле, хотя в ГДР его всегда превозносили как великий триумф индустриальной мощи диктатуры пролетариата.
— В Льюистоне пили только франкоканадские католики.
— О, в Халле пили все. Алкоголь был единственным антидотом против токсичных выбросов местных химзаводов.