— Мы преклоняем колена перед идолом, — говорил Келлхус, — мы открываем объятия небу. Мы молим дали, хватаемся за горизонт… Мы ищем вне нас, Акка, то, что лежит внутри нас… — Он прижал руку к груди. — То, что лежит здесь, в этой Чистоте, которую мы делим.
Солнце пересекло алый порог. Воздух казался пурпурным, и руины окрасились в тускло-красный. Недавний ветерок превратился в нагретое солнцем дуновение.
— Бог, — сказал Ахкеймион не своим голосом. — Ты говоришь, что… что из наших глаз смотрит одна душа. Это Бог.
Даже осмысленно произнося эти слова, Ахкеймион что-то упускал в них, не мог осознать. Он обхватил себя за плечи, и по его крупному телу прошла дрожь.
— Мы все — Бог, — ответил Келлхус серьезно и сочувственно, как отец, утешающий побитого сына, — Бог всегда здесь, он смотрит твоими собственными глазами и глазами тех, кто рядом с тобой. Но мы забываем, кто мы, и начинаем думать, что есть другие: обособленные, отдельные, жалкие перед огромностью мира. Мы забываем… Но все забывают по-разному. — Келлхус пригвоздил его к месту неумолимым взглядом. — Тех, кто забывает меньше других, мы зовем Немногими.
Когда Ахкеймион шел по огненным коридорам Иотии, в какой-то миг его гнев угас. Он содрогнулся, потому что не узнавал себя. Он кричал голосом Сесватхи, он произносил слова, проникавшие даже сквозь эту древнюю личность. Его Напевы растапливали самую незыблемую реальность…
Кем он был тогда? Кем?
— Чародейские слова, Акка, — это слова, напоминающие об истине.
— Истина, — тупо повторил Ахкеймион. Он понимал, о чем говорил Келлхус, но что-то в нем сопротивлялось этому пониманию. — Что за истина?
— Все, что скрыто за нашими лицами, что разделено нациями и веками, на самом деле одно. На самом деле это и есть то самое здесь. Каждый из нас смотрит на мир — бесчисленное множество глаз. Мы и есть Бог, которому поклоняемся.
И Ахкеймиону показалось, что он помнит то место за морем, ту гору и ту равнину, где Бог тысячу раз являлся перед тысячами сердец. Дочь, глядящую на своего спящего отца. Старую женщину, опирающуюся на плечо мужа дряхлыми руками. Мужчину, харкающего кровью и бьющегося в агонии на земляном полу. Они здесь, сейчас, на этом месте… Как иначе объяснить Напевы Призыва и Принуждения? Как объяснить Сны Сесватхи?
— Слишком долго, — продолжал Келлхус, — ты был парией, изгоем. И хотя ты в любой миг был готов ответить проклинавшим тебя, ты жил в стыде. Ты смотрел на них и проклинал себя за то, что надеешься. Неизменно строгий в оценках других — так им казалось. Неизменно уверенный в себе. Они, дураки, никогда не видели, какой ты необычный человек. Они плевались, глядя на тебя. Они смеялись, и, хотя их насмешки свидетельствовали об их невежестве, в душе ты скорбел, плакал и спрашивал: почему меня ненавидят? Почему я проклят?
Ахкеймион подумал: «Да! Он — это я!»
Келлхус улыбнулся, и вдруг — невероятно! — в его лучистом взгляде Ахкеймион увидел Инрау.
— Мы — одно.
«Но я сломлен… Со мной что-то не так!»
— Ибо ты благочестивый человек, рожденный в мире, неспособном оценить твое благочестие. Но со мной все переменится, Акка. Старые заветы отжили свой век, и я пришел открыть новое. Я — Кратчайший Путь, и я говорю: ты не проклят.
Сквозь бурю страстей, сотрясавших его, кто-то древний и загадочный прошептал слова из Катехизиса Завета: «Если даже ты утратишь душу, ты обретешь…»
Но Келлхус снова заговорил, и его голос эхом отдавался в теплом вечернем воздухе, словно исходил из самой сути вещей.
— Чародейские слова являются чудом, ибо они напоминают Бога… Подумай, Акка! Что значит видеть мир так, как видит его чародей? Что значит чувствовать онта, суть всякой вещи? Многие смотрят на мир и видят Творение под единственным углом, одним из множества. Но Немногие — те, кто помнит, пусть и неточно, Глас Божий — умеют менять угол зрения и обладают памятью тысяч глаз. Они смотрят из того места, которое мы называем «здесь». В результате все, что они видят, искажается, затененное намеками на нечто большее. Подумай о Метке… Для обычных людей колдовство не отличается от мира — а как же иначе, если они видят мир под одним углом? Для человека, не способного двигаться, фасад и есть храм. Но для Немногих, умеющих видеть под разными углами, чародейство просто смердит от собственной неполноты, поскольку там, где истинный голос Бога говорит о совокупности всех точек зрения, Немногие ограничены мраком и несовершенством своих воспоминаний. Они могут наколдовать только фасад…
Это казалось таким очевидным. Сравнение колдунов с богохульниками, оскорбляющими божество изнутри, подделывая священные песни Бога, — это лишь грубое приближение, слабый намек на истину, что лежит у Келлхуса на коленях!
— А кишаурим? — против воли спросил Ахкеймион. — Что скажешь о них?
Воин-Пророк пожал плечами.
— Вспомни о том, как огни освещают лагерь, но мешают разглядеть мир дальше него. Часто свет того, что мы видим, ослепляет нас, и мы решаем, что есть только один угол зрения. Именно по этой причине, хотя и неосознанно, кишаурим ослепляют себя. Они гасят огонь своих глаз и изменяют угол зрения, чтобы лучше понять свои воспоминания. Они приносят знание в жертву рождающейся изнутри интуиции. Они помнят тон, тембр и страсть Божьего голоса, они помнят почти все. Хотя смыслы, делающие колдовство истинным, ускользают от них.
Все было как на ладони. Тайна Псухе, ставившая в тупик мыслителей в течение многих веков, развеялась горсткой слов.
Воин-Пророк повернулся к Ахкеймиону, взял его за плечо сияющей рукой.
— Истина заключается в том, что здесь — это везде. А это, Акка, все равно что быть влюбленным — видеть здесь другого человека, видеть мир чужими глазами. Быть здесь вместе.
Его взгляд, светящийся мудростью, казался невыносимым. Мир сбросил последнюю шелуху солнца, и тени растеклись по земле как лужи. Ночь шла по руинам Караота.
— Вот почему ты так страдаешь… Когда здесь отдаляется от тебя, как отвернулась она, тебе кажется, что тебе не на чем стоять.
В воздухе рядом с ними осмелился запищать какой-то комар.
— Зачем ты мне это говоришь? — вскричал Ахкеймион.
— Потому что ты не один.
Рабство было ей по душе.
Даже больше, чем Иэль и Бурулан, Фанашиле нравилось ее новое положение. Утром ухаживаешь за госпожой, днем спишь, вечером еще похлопочешь вокруг госпожи — и все дела. Золото. Духи. Шелка. Косметика — госпожа Эсменет позволяла служанкам пользоваться ею. Знаки власти, большой власти. Изысканные лакомства — госпожа Эсменет всегда угощала рабынь. Фанашила была фами, она родилась рабыней дворца Фама в Карасканде. Может ли с этим сравниться свобода козопаса?
Конечно, Опсара, злобная старая шлюха, вечно бранилась:
— Они идолопоклонники! Работорговцы! Мы должны перерезать им глотки, а не целовать ноги!