Заговор против Америки | Страница: 66

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Меня оставили в больнице на весь день и на следующую ночь — тормоша каждый час, чтобы удостовериться в том, что я вновь не потерял сознание, — а на утро второго дня выписали, порекомендовав неделю-другую воздерживаться от физических нагрузок. Моя мать взяла на работе отгул, чтобы побыть со мной в больнице, и потом повезла меня домой на автобусе. Поскольку голова у меня болела еще дней десять — и с этим нечего было поделать, — я не ходил в школу, но в остальном я еще, как мне объяснили, счастливо отделался — и произошло это главным образом благодаря Селдону, который, следуя за мной на некотором расстоянии, стал свидетелем почти всего, что я теперь не мог вспомнить. Если бы Селдон не выскользнул из постели, услышав, как я крадусь по лестнице, и не поспешил за мной по темной Саммит-авеню, а потом — через пустырь возле средней школы, к стене монастырских угодий на Голдсмит-авеню, и — сквозь незапертые ворота — в тамошний лесок, — я, не исключено, так и валялся бы там без сознания в его одежонке, пока не истек кровью до смерти. Селдон сломя голову помчался домой, разбудил моих родителей, которые тут же позвонили в Службу спасения, прибыл вместе с ними на машине к монастырской ограде и провел моих отца и мать именно на то место, где без чувств лежал я. Было без нескольких минут три, и кругом стояла тьма кромешная; опустившись возле меня на колени прямо на сырую землю, моя мать приложила мне к голове предусмотрительно прихваченное из дому полотенце, чтобы остановить кровоточение; отец покрыл меня старым одеялом для пикников, которое нашлось в багажнике, — и так они согревали меня, пока не прибыла «скорая помощь». Отец с матерью организовали мою эвакуацию с места, на котором произошло несчастье, но жизнь мне спас Селдон Вишнев.

Судя по всему, я, выйдя во тьме на опушку леса, спугнул двух лошадей, испугался их сам и бросился бежать к ограде. Лошади неслись следом. В какой-то момент я споткнулся и упал, а одна из лошадей на скаку ударила меня копытом по затылку. На протяжении последующих недель Селдон взволнованно расписывал мне (и, разумеется, всей школе) мою ночную вылазку во всех деталях, — включая ее смысл: попытку сбежать из дому и поступить в приют, выдав себя за сироту, — и особенно упирая на инцидент с лошадьми и на собственное геройство: как-никак, он босой и в пижаме пробежал в два конца добрую милю по сырой и весьма неласковой земле.

В отличие от своей матери и моих родителей, Селдон так и не смог успокоиться, узнав, что это вовсе не он самым необъяснимым образом потерял вещи, а, напротив, я украл их в порядке подготовки к побегу. Эта нежданная и негаданная реабилитация помогла ему сильно вырасти в собственных глазах, придала ему ощущение значимости, прежде отсутствовавшее. В сотый раз рассказывая историю неудавшегося побега на правах и спасителя, и невольного пособника — и демонстрируя каждому, кто соглашался поглядеть, свои исцарапанные ступни, — Селдон впервые в жизни почувствовал себя сорви-головой и чуть ли не героем, тогда как я был полностью посрамлен и раздавлен — не только ощущением собственного позора, которое оказалось невыносимее головной боли и прошло куда позже, чем она, но и тем прискорбным фактом, что главное сокровище, без которого я просто не знал, как жить дальше, каким-то неизъяснимым образом было в течение роковой ночи утрачено. Разумеется, я имею в виду мой филателистический альбом. Пока я не вернулся домой из больницы, не провел дома целого дня и следующее утро, а потом, одеваясь, не полез за носками — и тем самым обнаружил пропажу, — я даже не помнил, что взял его с собой в злополучную ночную вылазку. Да ведь и держал я альбом среди нижнего белья прежде всего затем, чтобы порадоваться, когда найду его утром. И вот первое, что я понял следующим утром в родном доме, оказалось чудовищным: исчезла, безвозвратно потеряна самая важная для меня вещь. Все равно что (при всей несопоставимость одного с другим) лишиться ноги!

— Мама! — закричал я. — Мама! Беда!

— В чем дело? — Примчавшись с кухни, она буквально ворвалась ко мне в комнату. — Что стряслось?

Разумеется, она подумала, что у меня на затылке разошлись швы, или возобновилось кровотечение, или головная боль стала невыносимой, или я чувствую, что вот-вот упаду в обморок.

— Мои марки! — Эти слова оказались единственными, которые мне удалось произнести, но она без труда вычислила остальное.

Первым делом она бросилась искать мой альбом. Не дома, понятно. В полном одиночестве она отправилась в монастырский лесок и обыскала весь участок, на котором меня обнаружили бездыханным. Но альбома не было. Ей не удалось найти ни единой марки.

— А ты уверен, что брал его с собой? — спросила она у меня, уже вернувшись домой.

— Да! Уверен! Они там! Они должны быть там! Я не мог потерять свои марки!

— Но я там все, можно сказать, на четвереньках облазила.

— Но кто мог их взять? Куда они подевались? Они мои! Нам надо их найти. Это мои марки.

Я был безутешен. В моем воображении альбом находили целые орды сирот и разрывали его по листочку своими грязными лапами. Я представлял себе, как они выдирают марки из классеров и пожирают их, и топчут их ногами, и спускают их в унитаз в своем чудовищном общежитии. Они возненавидели альбом, потому что он принадлежал не им, они возненавидели альбом, потому что им не принадлежало ничто на свете.

По моей просьбе мать утаила от мужа и старшего сына две вещи: потерю альбома и находку денег в моем кармане.

— Когда мы тебя нашли, у тебя в кармане были девятнадцать долларов пятьдесят центов. Я не знаю, откуда они взялись, да и знать не хочу. Вся эта история раз и навсегда закончена и забыта. Я открыла счет на твое имя в сберегательном банке Хауарда. Я положила туда эти деньги тебе на будущее.

Тут она вручила мне маленькую сберкнижку с моим именем и суммой вклада цифрами и прописью; никаких других записей в сберкнижке не было.

— Спасибо, — сказал я.

И тут она высказала суждение о своем младшем сыне, в справедливости которого, полагаю, не усомнилась до гробовой доски.

— Ты на редкость странный мальчик, — сказала она мне. — А я и не догадывалась. Зато теперь я знаю.

И она отдала мне мой нож для вскрытия конвертов — миниатюрную копию порохового мушкета из Маунт-Вернона. Приклад был исцарапан и весь в грязи, а штык скривился на сторону. Она нашла его несколькими часами ранее, когда, не сказав мне об этом ни слова, предприняла вторую вылазку в монастырский лесок и тщательно прочесала окрестности в поисках хоть какого-нибудь следа от словно растворившегося в воздухе филателистического альбома.

Июнь 1942 — октябрь 1942 ЛИЧНАЯ ВОЙНА УОЛТЕРА УИНЧЕЛЛА

За день до того, как я обнаружил пропажу альбома, мне стало известно о решении отца уйти со службы. Всего лишь через несколько минут после того, как я прибыл домой из больницы во вторник утром, он подкатил к дому на видавшем виды грузовичке дяди Монти с деревянными бортами и припарковался за машиной миссис Вишнев. Отец только что закончил свою первую ночную смену на продуктовом рынке Миллера. Начиная с этих пор, он с воскресного вечера по утро в пятницу стал возвращаться домой в девять или в десять утра — мылся, как следует ел и заваливался спать в одиннадцать, — и мне, приходя из школы после уроков, следовало теперь не шуметь и не хлопать дверью, чтобы не разбудить его. Поднимался он без нескольких минут пять — и тут же уходил, потому что к шести-семи вечера фермеры уже начинали съезжаться на рынок со своим товаром, а с десяти вечера до четырех утра прибывали оптовые покупатели — хозяева магазинов, рестораторы, владельцы гостиниц и последние городские извозчики. Мать выдавала ему на долгую трудовую ночь термос с кофе и пару сэндвичей. Воскресным утром он навещал свою мать, живущую у Монти, или же сам Монти привозил ее к нам; после этого все воскресенье отец отсыпался, и нам опять нельзя было шуметь, чтобы не тревожить его сон. Это была суровая жизнь — особенно в те дни, когда ему приходилось, выехав до рассвета, забирать товар на фермах в сельских округах Пассейик и Юнион, работая и шофером, и грузчиком, — а происходило это в тех случаях, когда закупка на месте сулила дяде Монти большие барыши.