– Вот, у тебя удар тепловой.
– И… и плечи обгорели.
– Это ерунда. Главное что? Главное, что ты – живая. Давай-ка шаг. И второй. Я держу.
А Кирочка держится, крепко, почти так же крепко, как еще недавно держалась за крышу. Но Олег надежнее, хотя он и не обязан.
– Вот так. Значит, сама вылезла?
– Д-да. Я подумала, что… что он меня убьет. Тут никого не было… не было никого. А он шел. Я оборачиваюсь, и… и пусто. Так не бывает?
– Не бывает, – согласился Олег. – Давай-ка вниз. Раз-два, три-четыре. Мультики любишь?
– Люблю. Я на крыше думала, что пройду до края и вниз спущусь. А карниз стал узеньким. И еще сыпался. Я назад вернулась. Окно… окно закрыли…
И прежний страх вернулся с новой силой. Кирочку затрясло, а руки стали холодными, как эскимо. Она чувствовала собственные ледяные косточки, мышцы твердые, неподатливые, и раскаленную кнаружи кожу.
– Тише. Все хорошо. Все закончилось. И больше такого не повторится. Я обещаю. Ты мне веришь?
Нет. Кирочка верила Сергею, а он предал. И маме верила, только мама от Кирочки отказалась, а выходит, что верить больше и некому.
– Я ни на шаг тебя не отпущу. Ясно? Надо будет – стану за руку водить.
Олег просто ее успокаивает. На самом деле что он может? Ничего. А быть рядом с ним всегда – опасно. Кирочка еще не знала, чем именно опасно, но интуиция ее никогда не подводила.
– В-все хорошо, – соврала Кирочка. – Все хорошо. Это шутка просто. Глупая шутка.
– Ну да, шутка.
– Или… или кто-то хотел, чтобы я уехала.
– А лучше умерла. Деточка, посмотри-ка на меня.
Она посмотрела, хотя лицо Олега, да и сам он, расплывалось. Перед глазами плясали синие и красные искорки, как два роя мошкары, смешавшихся в смертельном бою.
– У тебя сердце больное. И кто-то это знал.
Например, Олег.
– И этот кто-то, вероятно, рассчитывал, что ты на крыше отключишься. Упадешь. И все.
Все – это значит финал, только не фильма, а нелепой Кирочкиной жизни.
– Но ты его обманула. Ты умница.
– Я?
– Ну не я же!
– А знаешь, – внезапная мысль была подобна откровению. – Там нет голубей! Совсем нет! Ни одного.
Саломея кралась. Она умела становиться незаметной, и отец смеялся над этим ее умением, как и вообще над всеми другими умениями, хотя его смех никогда не был ни злым, ни язвительным. Просто по-настоящему сложно стать незаметным там, где каждая половица норовит тебя выдать, а каждый человек – за тобой проследить.
Но сумерки спешили на помощь. Они затянули окна лиловыми занавесями, разукрасили мелкой звездой, а на пол бросили лунные дорожки.
И каждый шаг стал по-кошачьему бесшумным.
Саломея кралась.
У нее пока не было цели, скорее уж ощущение опасности, которое торопило и подталкивало. В такие вот сумеречные вечера запределье приближается. Оно – темная луна с ее незримыми приливами, легкой божественной поступью, еще не сложившейся предопределенностью чужих судеб.
Саломея кралась.
Она застывала перед дверями и легонько касалась ручек. Ручки поддавались, беззвучно скользили вниз, а ржавые петли забывали о возрасте. Двери открывались, ненамного, лишь настолько, чтобы хватило света и еще голосам.
В доме говорили много.
– …мы должны уехать! – Тамара не способна была усидеть на месте, она ходила и ходила, отчего слова скакали по комнате резиновыми мячиками. – А если тебя убьют? Вот скажи, что мне… что нам делать, если тебя убьют?!
– Не волнуйся, милая. Тебе вредно, – тень ее супруга качала ногой. В отличие от человечьей, нога эта была чересчур длинна и дотягивалась до самой двери, точно желала пинком открыть ее или же отбросить Саломею.
Подслушивать нехорошо. Но полезно.
– Да, мне вредно! Но почему-то ты совсем не думаешь про этот вред. Тебе деньги важней?
– Когда ты кричишь, то становишься похожа на свою мамочку.
Молчание. Слабый стук – мотылек просится в комнату, но стекло не пускает. Комната для мотылька – то же запределье.
– Послушай, солнышко. Но это же глупость. Царапина. Нас хотели напугать и только.
– Тогда им удалось. Я напугана.
– А я – нет. Подумай сама, если бы меня планировали убить, то убили бы.
Он прав? Или смертельно ошибается. Было много крови – Саломея видела ту лужу с гладкими, ровными краями.
Тот, кто напал на Василия, мог решить, что Василий умер.
– Ты… ответь, пожалуйста, только честно. Это Олег сделал?
– Я же говорил, не знаю, – тень замерла, и ботинок ее оказался почти за порогом. – Я не видел его. Или ее. Я просто наклонился, и все. Да и вообще, какая разница – кто? Оставь это дело полиции. Они разберутся.
– Так же, как с мамой разобрались?
– Ты слишком требовательна. Дай им время. И увидишь – все будет хорошо. У тебя. У меня. У нашего малыша. У нас родится самый замечательный малыш…
Последнее слово прозвучало очень не по-доброму, и Саломея оставила эту дверь.
Скрип-скрип. Тишина. Веер-крыло мелькает за окном, чтобы исчезнуть прежде, чем Саломея его разглядит. И снова раскрывается в другом уже окне.
Голуби воркуют. Этот звук не из запределья, он принадлежит этому миру.
Елена танцует с пылью. В ее руках – метелка из гусиных перьев и сухая тряпка, которая скользит по глянцу рояля. И Елена застывает. Падает тряпка, падает метелка, стряхивая пыль на пыльный же ковер. Елена подвигает скамеечку и садится за инструмент. Ее лицо, видимое вполоборота – а вторая половина отражается в зеркале, – задумчиво.
Пальцы скользят над клавишами, но касаются их легко, боясь пробудить к жизни.
Раз-два-три… извечный счет вальса, медленный быстрый танец.
Шея Елены выгибается, а лицо плывет. Одна половина его по-прежнему спокойна, но другая, зеркальная, искажена болью. И улыбка – улыбка безумца, который слишком долго притворялся нормальным, и теперь сам не знает, нормален ли он.
Руки порхают. Молчит рояль. И на нитях нот – пустота.
Дом вздыхает, и Елена резко, словно испугавшись, что кто-то увидит странное ее занятие, вскакивает. И вновь гусиные перья скользят по полочкам, обметают фарфоровые фигурки дам и кавалеров, пастухов и пастушек, овец, русалок и прочей бессмысленной красоты.
Саломея почти уже уходит, когда противоположная дверь открывается.
– Я не уйду, – говорит Елена, поворачиваясь к этой двери. – Слышишь? Я не уйду отсюда!