Станционный смотритель ответил, что у него есть экипаж, но нанять его нельзя, поскольку он выставлен на продажу. Что же до лошадей, то тут у него большой выбор.
— Если экипаж не слишком дорогой, — предложил проезжий, — и мне подойдет, я могу купить его.
— Тогда посмотрите его.
И проезжий последовал за станционным смотрителем; экипаж оказался похож на открытый кабриолет, но на улице было жарко и отсутствие крыши превращалось из неудобства в преимущество.
Молодой человек путешествовал один, все его имущество составляли дорожный сундук и кожаный кошелек…
Начали обсуждать цену, и молодой человек торговался скорее для очистки совести, чем ради снижения цены.
Сошлись на сумме в восемьсот франков.
Проезжий распорядился подать экипаж к выходу и запрячь лошадей. Пока он лично наблюдал за тем, как почтарь закреплял ремнями сундук позади экипажа, к смотрителю обратился гусарский офицер, стоя в дверях и с полнейшим безразличием к тому, чем занят почтарь; ему нужно было того же, что и опередившему его путешественнику.
— Можно у тебя нанять лошади и экипаж?
— Остались только лошади, — стоически ответил станционный смотритель.
— А что ты сделал со своими экипажами?
— Последний я продал господину, которому сейчас запрягают.
— По закону у вас всегда должен быть наготове хотя бы один экипаж для обслуживания путников.
— Закон! — ответил станционный смотритель. — Что вы называете законом? Наш брат здесь уже давно не признает никаких законов.
И он щелкнул перед офицером пальцами с видом человека, который давно перестал жалеть об исчезновении нравственных устоев в обществе.
Из уст офицера раздалось ругательство, свидетельствовавшее о его большом разочаровании.
Первый путешественник тем временем бросил взгляд на офицера, который оказался красивым молодым человеком двадцати восьми — тридцати лет, с суровым лицом, голубыми глазами, выражавшими одновременно сдержанность и раздражительность; постукивая ногой, офицер бормотал про себя:
— Тысяча чертей, мне, однако, завтра надо быть в Неаполе к пяти вечера, и я бы все отдал, чтобы проделать сейчас шестьдесят лье во весь опор!
— Сударь, — обратился к нему первый с такой учтивостью, благодаря которой люди света могут узнать и различить своих, — я тоже еду в Неаполь.
— Да, но вы, вы едете в экипаже, — с грубоватой непринужденностью ответил офицер.
— Именно в нем я и собираюсь предложить вам место рядом со мной.
— Простите, сударь, — ответил офицер, сменив тон и вежливо поклонившись, — но я не имею чести вас знать.
— Зато я знаю вас; вы носите мундир, капитана третьего гусарского полка генерала Лассаля, одного из самых храбрых полков в армии.
— Но это не может быть основанием, чтобы я, пренебрегая приличиями, принял ваше предложение.
— Я вижу, что вас смущает, сударь, и готов прийти вам на выручку; мы разделим наши расходы пополам.
— Ну что ж, — ответил гусарский офицер, — в конце концов, это единственный экипаж, на который теперь приходится рассчитывать.
— Я никоим образом не стремился задеть ваше самолюбие и всего лишь рассчитываю в вашем лице обрести товарища в дороге; по приезде в Неаполь ни вы, ни я не будем нуждаться в этой колымаге, которую мы продадим, а если не сможем продать, разведем из нее костер. Но если нам удастся ее продать, поскольку я заплатил за нее восемьсот франков, четыреста я заберу себе, все, что останется сверх этой суммы, достанется вам.
— Я приму ваше предложение на условии, что немедленно отсчитаю вам четыреста франков, и таким образом экипаж будет принадлежать нам обоим, и мы действительно разделим поровну его потерю.
— Я вижу, вы приятный человек, сударь, принимаю ваше предложение полностью и нахожу, что именно так должны относиться друг к другу соотечественники.
Офицер направился к станционному смотрителю.
— Я покупаю у этою господина половину экипажа, — заявил он ему, — и вот тебе четыреста франков с моей стороны.
Смотритель оставался недвижим, со скрещенными на груди руками.
— Господин уже заплатил мне, — ответил он, — и ваши деньги полагаются ему, а не мне.
— Можешь ли ты говорить со мной повежливее, плут?
— Я говорю вам так, как говорю, а вы понимайте, как вам заблагорассудится.
Офицер сделал движение рукой, словно хватался за рукоять своей сабли, но вместо этого, не убирая руки с портупеи, обратился к первому проезжему:
— Сударь, — произнес он с подчеркнутой вежливостью, особенно заметной по сравнению с грубым тоном, которым он говорил со станционным смотрителем, — не изволите ли принять четыреста франков, которые я вам должен?
Первый путешественник нагнулся, открыл маленький кожаный кошелек на железной защелке, который он носил на перевязи, перекрещивавшейся с лентой его карабина.
Офицер высыпал в кошелек золотые монеты из своей пригоршни.
— Теперь, сударь, — сказал он, — когда хотите.
— Не угодно ли вам прикрепить к моему сундуку ваш мешочек?
— Спасибо, я помещу его сзади себя: он будет защищать меня от тряски в этой старой развалюхе, и потом я храню там пару пистолетов, которые не прочь иметь под рукой. По коням, почтарь, по коням!
— Господам не нужно сопровождение? — спросил станционный смотритель.
— Вот как, ты еще и принимаешь нас за монахов, возвращающихся в свою обитель?
— Как вам угодно; вы вольны поступать по-своему.
— И в этом разница между нами и тобой, слуга дьявола!
Затем, обратившись к почтарю, офицер закричал:
— Avanti! Avanti! [94]
Тот пустил лошадей галопом.
— Через Аппиеву дорогу! Только не через ворота Святого Иоанна Латеранского! — закричал тот из путешественников, который первым появился на почтовой станции.
Было около одиннадцати часов утра, когда молодые люди, обогнув слева пирамиду Секстия, в своем открытом экипаже показались на широких плитах Аппиевой дороги, которую не смогли разрушить две тысячи лет непрерывного движения.
Известно, что Аппиева дорога [95] являлась для Рима времен Цезаря тем же, чем Шанз-Элизе, Булонский лес и холмы Шомона для Парижа времен Хаусмана.