— Вы бы мне дверь отворили, а то трудно говорить, — настаивал тот с крыльца.
— Да нет, это совсем лишнее... Уже поздно, Марк Николаич, — отвечала она, от самой себя придерживая рукой щеколду и зная наперед, что ее немедленно убедят в обратном. — Да и далеко по стуже-то...
— А мы овражком, напрямки... долго ли тут нам! — глухо упрашивал Марк. — Отвори же: не вор... свое, не краденое принес!..
Поколебавшись, она сбегала за теплой стеганкой и, наспех обмотав конец платка вокруг шеи, вышла к молодому человеку на крыльцо. И такая светлая мгла стояла над окрестными лесами, а Поленька спала так крепко, и так умоляюще-послушно сияли перед ней куда-то в глубину запавшие глаза Марка, что она соблазнилась сбегать на часок в Полушубово.
— Застегнись, мороз, простудишься! — сказал Марк, пряча руки за спину. — А то давай я застегну... где у тебя здесь пуговицы-то?
— Ничего, я сама...
Ликуя, все еще во сне, Елена Ивановна тихонько, чтоб не всполошить хозяйки, а еще верней — самой себя не разбудить, сбежала на звонкий, крупичатым серебром подернутый снег. Такой же неумелый в обращении с женщинами, как и тот, ее первый, Марк всю дорогу зачем-то рассказывал ей про Чапаева, летавшего по степи, как орел, и, подобно Ермаку, погибшего в речной стремнине. Елена Ивановна и сама читала эту книжку, откуда он брал подробности, но в передаче Марка знакомые эпизоды выглядели пламеннее и свежей, окрашенные дополнительным волнением, происхождение которого угадывала женским чутьем. И он был такой непохожий на себя, недавнего, грозного, когда на митинге у сельсовета громил «спаявшихся, как ужи по осени» кулаков за уклонение от хлебосдачи... Идти пришлось гуськом по узкой тропке, еле натоптанной среди сугробов, таинственных и почему-то розоватых теперь, как и должно быть в таком сновиденье. Елена Ивановна торопилась, все убегала, а Марк догонял, а пьяный воздух новогодней ночи дурил голову: в последнюю минуту с тоской и единственно за прощением она оглянулась на дочку, оставленную позади, и вдруг закричала так пронзительно, что дважды, отраженный от леса, повторился ее крик. В полном безветрии, почти без дыма, зарево подымалось над Пашутином, и не угадать было за бахромчатой кромкой леса, что там полыхает.
Когда, задыхаясь от бега, они вернулись в поселок, больничка пылала не хуже хвойного костра. Заглушая шум суматохи, жаркие праздничные языки огня хлестали из окон, куда сами больные, в перекидку с колодца, дружно выплескивали игрушечные бадейки воды. Собственно, спасать было уже нечего, но ради порядка кто-то крушил дверь топором, а другие растаскивали баграми ветхую крышу, довершая работу огня. Багровая весна наступила в радиусе шагов полутораста; таял снег на деревьях кругом, и пламенно зацветали ближние ветки. Там же Егор Севастьяныч стоял, чуть в сторонке, со стерилизатором в руках; похожий, только крохотный, пожаришко суетился в тусклом никеле коробки, вовремя выхваченной у пламени. Старик был без шапки, в пиджаке, и больничная прачка который раз старалась накинуть на плечи ему двенадцать собак, а он гнал, отстранял ее, непреклонный, как в почетном карауле у дорогого покойника.
— Кто же это руку-то поднял на тебя, Егор Севастьяныч, а-а? — голосом, полным вдохновенья и сдержанной злобы, спросил Марк.
— Они же, злодеи, крови людской потребители... вот кто! — срыву простонал лекарь, и увести его удалось не прежде, чем рухнуло перекрытие над аптечкой.
... Несчастие обошлось без жертв и, пожалуй, без последствий; временно, до постройки новой и лучшей, больницу перевели в уцелевший на дворе инфекционный барак. Только Егор Севастьяныч стал частенько прихварывать по спиртной части после гибели родного детища, куда вложил столько мечтаний, труда и собственных сбережений. Насколько можно было судить по головешкам, следствие не установило поджога, но пожар совпал с начавшимся тогда переустройством сельского хозяйства на социалистический лад, и молва упорно приписывала дело злому умыслу. Впрочем, тогда же оказалось при розысках, что умнейший в волости из бывших богатеев, Золотухин Демид, бесследно скрылся из Шиханова Яма еще за полтора месяца перед тем, вскоре после появления общеизвестной, в газетах, переломной статьи в отношении крестьянства, исчезнул невесть куда с сынишкой и, ко всеобщему удивлению, даже не запустив красного петушка в покидаемую со всем добром усадьбу, для чего у него имелись все возможности. Трое других, побогаче его, довольно искусно доказали свою непричастность к народному несчастью.
— Ничего, доищемся... а потребуется, так и за морем найдем! — зловеще бросил Марк на очередном активе бедноты, и слова его тотчас облетели весь район.
Шел год великого перелома, и связанные с ним события задержали отъезд Марка в Лошкарев. Встречи их с Еленой Ивановной оборвались сами собою: каждый раз вставал между ними тот разлучный огонь. Читальня в Полушубове закрылась за отсутствием хозяина, с головой зарывшегося в работу поважней. Было поразительно, как его хватало на все: сегодня громил кулаков за сокрытие необмолоченного хлеба или распродажу лошадей, из-за чего срывался вывоз лесозаготовок, а наутро, в двадцати оттуда километрах, призывал население общественной запашкой под лен ответить на козни папы римского, затевавшего тогда вместе с кардиналом Помпилием крестовый поход против Советской республики; всю весну колесил по волости с фин-эстафетой по мобилизации средств, как называлось в те годы изъятие незаконных излишков, попутно проверяя семенные фонды к посевной, составляя буксирные бригады из молодых ветеранов революции вроде себя, то есть возглавлял наступление социализма на Енге. Коллективизация в районе началась с зимы 1930-го, и вслед за тем прозвучали первые выстрелы кулацкого сопротивления.
В областной газете все чаще упоминалось имя знатного на Енге избача как неукротимого проводника советских идей; за полгода его неоднократно вызывали на конференции в Лошкарев, и в последний летний приезд редакция премировала полушубовскую читальню ламповым приемником, предметом давних вожделений Марка. Избач возвращался ранним вечером после дождя; все тонуло в падымке тумана, и только что пригнали скотину. Ему бы лучше пойти селом, по народу, а он, голодный с дороги и торопясь испробовать свою машинку, спрямил путь через гумна. Здесь-то, близ самого дома, и стреляли по нему из засады двое с завязанными лицами, ускакавшие верхами на Дубовики. Обеспокоенная пальбой, Семениха бросилась навстречу сыну, но у того нашлось воли с ходу вбежать в избу и сложить на лавку драгоценную ношу.
— Не пугайтесь, мамаша, я живой!.. — успел сказать он, как бы прислушиваясь к чему-то, и свалился как подкошенный.
Когда час спустя в Полушубово примчались зампредисполкома Поташников с прокурором, выезжавшие в Кондыреву дачу на следствие по поводу непринятия мер против кулацкого саботажа, пашутинского лекаря на месте не оказалось. Его разыскали и привели позже, в состоянии очередной хвори; милиционер, усердно приглашавший толпу разойтись от окон, помог лекарю взобраться на покосившееся ветровское крыльцо. Все местные власти, четверо, стояли у стола с семилинейной на нем лампчонкой, недвижные и торжественные, как это бывает при объявлении войны. Их не умещавшиеся на стене тени, сломившись посредине, переходили на закопченный потолок. Марк в полузабытьи лежал в ногах у них, на полу, темная лужица натекла у него под боком; с колен, припав к изголовью сына, мать разбирала волосы на его лбу, слипшиеся в смертном поту. И, кажется, во всей затихшей волости не было иных звуков, кроме частого, поверхностного дыханья Марка, похожего на задышку паровоза, когда после долгого бега он на минутку останавливается у полустанка...