– Послушай! Сегодня в ратуше я видел женщину. Рыжую…
– А-а, Лизетту! – перебил его старик. – Она частенько там появляется. Жена нашего бургомистра, чтоб его годы продлились на столько лет, сколько раз он покрывает за ночь свою кобылку.
Он похабно хихикнул и скрылся за дверью.
После его ухода Крысолов пытался обдумать то, что поведал нищий, но из головы не выходил образ женщины с обнаженными руками – женщины, сперва прячущейся от него, а затем крадущейся следом, словно охотник. «Лизетта!» Его передернуло от отвращения. Он замер, положив руки на грубый стол, сцепив пальцы в кулак и не обращая внимания на крысу, которая, попискивая, пыталась забраться ему на плечо.
В глазах Лизетты играла насмешка, а в выражении простоватого личика он прочел высокомерие. Пария, отверженный, которого презирали и боялись, но без которого не могли обойтись, – вот кем он был для жителей каждого места, где появлялся со своим шестом, дудкой и мешком за спиной. К этому он привык. Но не мог привыкнуть к мысли о том, что он – как чучело пятнадцатиголовой крысы, что привязано к верхушке шеста, вызывает жадное любопытство, смешанное с отвращением. В женщинах он ощущал это особенно остро. Они унижали его своими взглядами, под которыми он начинал чувствовать себя обнаженным.
И нелепым. Смехотворно нелепым, жалким, убогим мальчишкой, что глазеет на изобильные груди встречных красоток, а потом, спрятавшись в укромном углу, впадает в постыдный грех рукоблудия, предаваясь еще более постыдным мечтаниям. Как в те годы, когда он и впрямь был мальчишкой, хоть и не особенно глазеющим на то, что предлагалось для оценивания куда более искушенным взглядам.
Нет, он не был ни нахальным, ни развязным – тринадцатилетний сын аптекаря, густо краснеющий, стоило встречной служанке подмигнуть ему или игриво повести плечом. На том постоялом дворе, где они остановились в ожидании приезда отцовского приятеля, эти служанки были все как на подбор: рослые, крепкие, как капустные кочерыжки, и все до одной кривозубые. Они оказались первыми женщинами, которых он увидел вблизи и которые обращали на него внимание. До этого небольшого путешествия их жизнь с отцом была близка к монастырской, и дочерям Евы в ней не было места. После смерти матери его и без того замкнутый отец стал совершенным нелюдимом, вступая в беседы с другими людьми лишь по необходимости – в своей лавке. Но к ним домой никто не допускался.
Поэтому их бесстыдство и развязность поразили его. Служанки бранились в голос, рассказывали откровенно непристойные истории, а заметив, что мальчик стесняется их, изобрели новую забаву: громко пукали по очереди, вздымая юбки, словно поднятые воздушной струей. Смеялись все, кроме мальчика, – у него их веселье вызывало отвращение. Он старался не смотреть на девиц, потому что они делали неприличные жесты, которые не пристало делать женщине, какое бы положение она ни занимала, но они чувствовали его смущение и нарочно выводили его из себя. В конце концов он шаг боялся ступить из тесной комнаты, в которой они с отцом коротали время.
Единственным, кто не глумился над ним, была жена хозяина постоялого двора. Иногда она ласково поглядывала на него и трепала по волосам, когда ее мужа не было поблизости, но чаще просто улыбалась мальчику, и это простое внимание давало ему силы терпеть насмешки служанок и дальше.
На четвертый день отец ушел по делам, оставив его одного. Сперва он лежал в комнатке, но затем бессмысленное пустое ожидание истомило его: он поднялся и вышел, испытывая облегчение от того, что больше не будет сидеть в клетушке.
Стоило ему показаться во дворе, как из конюшни его окликнули: он обернулся и увидел в дверях самую старшую из служанок, Розину, дразнившую его с утра до вечера с каким-то торжествующим злорадством и мстительностью, хотя за что ей было мстить тринадцатилетнему мальчишке? Но она щипала его, подстерегая на лестнице, отпускала вслед такие шуточки, что ему хотелось заткнуть уши, а потом вымести метлой из головы ее похабщину. У нее был большой пухлый рот, и в первый же день он случайно подслушал, как другие служанки за глаза обсуждают Розину и хозяина постоялого двора, упоминая и ее рот, и прочие достоинства, что прельстили старого толстяка.
– Э-э, малыш! А ну помоги!
Розина поманила его и исчезла внутри. Поколебавшись, он все же зашел в конюшню, окунувшись в запах сена и конского навоза, и прищурился – здесь было темно.
– Эй!
Ему не ответили. Смутно подозревая новую потеху, придуманную девицами для развлечения, он опасливо прошел несколько шагов, слушая перебор копыт и тяжелое дыхание потревоженных лошадей.
– Э-э, Розина!
И вдруг она навалилась на него сзади – потная, крепкая, толстоногая, и повалила на копну сена, лежащего в углу. Сперва он даже не понял, чего она хочет от него. Схватив его ладонь и запустив ее себе под юбку, она застонала, а он, ткнувшись во что-то влажное, липкое, с отвращением отдернул руку и попытался выбраться из-под служанки.
– Ну что ты… Давай же… Не бойся!
Видя, что он лежит неподвижно, она с ловкостью поварихи, разделывающей гуся, принялась сдирать с него одежду. Поначалу он застыл, ошеломленный ее напором, но затем, когда Розина стала стаскивать его штаны, попытался отбиваться.
– Чего развалился-то, а? – пыхтела она, нависая над ним. – Давай, мальчуган!
Но служанка не вызывала в нем ни малейшего желания – только испуг и стыд. Сейчас, навалившись на него сверху, она казалась огромной и очень толстой. От нее несло кухней и лошадиным навозом, а когда она подняла руки, из курчавых подмышек пахнуло чем-то подкисшим с такой силой, что он сморщился и замотал головой.
Розина заметила это, и на лице ее промелькнула злоба.
– Ты че это мотаешь-то башкой, как телок? – грубо спросила она, остановившись. – Другим мотать надо! А ну покажь, где у тебя другое.
Служанка бесцеремонно залезла к нему в штаны, и то, что она обнаружила там, заставило ее презрительно скривиться:
– Ба, да от тебя никакого толку! Ты хуже хозяйского мерина! Побрезговал, значит, Розиной, а сам ничего и не можешь, лекарский выродок!
Он вскочил, выдернул из-под нее рубашку и дрожащими руками затянул веревку на штанах.
– А у папаши твоего тоже в штанах не густо, правда? Странно, как он тебя заделал твоей мамаше! К сучку пришлось привязывать, не иначе!
Переход от похоти к гневу произошел стремительно, и теперь от нее исходило бешенство, которое заставило его попятиться. А Розина продолжала оскорблять его, выкрикивая все новые и новые пакости, которые словно оплевывали его отца, и покойную мать, и его самого. Привстав в сене, с выпученными глазами, задранными юбками, она была до того уродлива, что мальчику захотелось зажмуриться.
Он повернулся к ней спиной и пошел прочь, стараясь не перейти на бег. Это было ошибкой: поискав вокруг себя рукой, Розина схватила брошенное ведро и запустила его изо всей силы, метя в мальчишку. Он успел увернуться лишь потому, что услышал звяканье ручки, и ведро врезалось в стену конюшни.