Каждый день видеть смерть в лицо.
Зато отдаст ресторанный долг. И не заставит мать калымить.На этом же кладбище, где Иван работал могильщиком, лежали его дедушка и бабушка. Он знал, где их могилы. Приходил к ним, стоял молча.
Он никогда не спрашивал мать, кто его отец и где он после того, как однажды спросил, а мать побелела вся, сделалась цвета школьного мела и голову опустила, ничего не сказала.
Покойников привозили часто и помногу. Иван уже привыкал скользить взглядом по бледным, землистым лицам, его заботила только могила, эта глубокая, сырая, желто-коричневая, рыже-черная яма, куда навек опускали затихшего человека. Яма; лопата; земля. Так все просто: яма, лопата, земля. Люди толпились вокруг ямы. Прижимали платочки к глазам. Бросались мертвецу на грудь. Ему тихо говорили напарники: «Вань, бери за тот конец ремня, я за этот, и будем спускать». И они осторожно спускали гроб в яму. И кто-то бросал первый ком земли на крышку. Зимой земля была твердая, чугунная, ком стучал со звоном о дерево, будто молотком толстый гвоздь забивали.
Однажды покойника привезли. Сначала Иван равнодушно мазнул глазами по холодному скорбному лицу. Нет, зацепило. Всмотрелся. Раскосые закрытые глаза. Иван присел на корточки. Закурил. Осторожно брал окурок грязными, в земле, пальцами. «Что смотришь? Что зыришь? Русский на татарин смотрит? Какой красивый? По-вашему хороним, в гробу… да только без крышка… а надо бы по-нашему, в простыня завернуть… да русская, ваша, родня настояла…»
Будто отца похоронил.
После смены пошел в чепок, деньги плавали в кармане, много денег, заказал вино, потом водку, очень мало еды и напился. Впервые в жизни.
Еле домой приполз. Как в вытрезвитель не забрали.
Летом Иван, чтобы мать побаловать рыбкой, рыбу ловил: то на реку ходил, то на озера – с удочкой. Приносил окуньков, карасей, сорожек. Алена из мелочи варила уху, покрупнее рыбу жарила, радовалась: вот Иван у меня какой хозяин. Какую жену найдет? По себе дерево срубит?
Ее сын слишком хотел жить. Чересчур. Через край.
Как он вкусно пил вино! Как красиво, сильной рукой осторожно сигарету держа, взахлеб, щурясь, курил! Как запоем, затягиваясь строками, страницами, как пьянящим дымом, ночами напролет, до рассвета, читал… Как старательно, легко и играючи, работал – клеил обои, красил полы… Как жадно, мощно и заразительно ел… А потом, крепко мать обняв, так же крепко, вкусно ее целовал. В щеки расцеловывал, в шею…
Она не расспрашивала Ивана о его делах.
АЛЕНА ГОВОРИТ СЫНУ О ВОЙНЕ– Сыночек… Можно к тебе?
Иван спал на диване на животе, спрятав голову в подушки. Наволочки, простыни пожелтели от табачного дыма. Алена тихо, на цыпочках, шагнула, встала у двери, дальше не шла, смотрела на бритый затылок сына.
Он пошевелился. Перекатился на бок. Разлепил глаза, увидел мать, стоящую у двери, оклеенной старыми плакатами старых рок-групп.
– Заходи… что встала…
Алена подошла к дивану; осторожно уселась – на самый край. Запели старые ржавые пружины.
Она положила руку на голую, до гладкой кожи обритую голову Ивана.
– И… не холодно тебе?.. Что ж ты так коротко-то… как под машинку…
– Под машинку и есть. – Иван лег на спину; закинул руки за голову. – Что не спишь, мама? Сколько времени?
Алена вздохнула.
– Часа четыре… утра.
– Что ж бродишь?
– Не спится. Пыталась уснуть. Никак.
Он прижался, привалился животом к ее теплому боку. Обхватил руками, как в детстве.
– Ма-му-сенок… Иди спать… Ты меня разбудила…
– Прости.
Он чувствовал – не зря она пришла.
Сильней к ней прижался.
– Ну… говори.
– Ванечка… я…
Все его тело, прижатое к ней ребячески, нежно, напряглось и стало вдруг каменное.
– Я… воевала.
Он молчал.
– В Чечне.
Он молчал.
– Я… была там… снайпером. Ты у меня… там… родился.
Вот теперь разжал руки. Она нашла силы посмотреть ему в лицо. Лицо его стало детским и изумленным, будто он нашел в норе зверька, ежа, и тронуть пальцем боязно, и хочется, и страшно.
– Я? Родился в Чечне? И ты снайпер?
Алена наклонила голову. Ее подбородок коснулся яремной ямки. Она смотрела на свою грудь под суровым полотном домашнего платья. Иван сел на диване, и тягостно проскрипел пружинный оркестр.
– На чьей стороне?
– Расстреливала федералов. Русских. Я работала у чеченцев. У Бесоева. Ты не знаешь, кто такой Бесоев.
– Я знаю. Его поймали и в тюрьму посадили. А потом он бежал из тюрьмы и… его убили. Я помню. В газетах писали. А кто был мой отец?
Он старался, чтобы это не прозвучало слишком жестко. Голос сорвался, задрожал.
– Ренат Исмаилов. Боевик. Его отец – чеченец, мать – татарка. Наш земляк. Я из-за него ислам приняла. Чтобы нам после войны пожениться. По его… по их вере.
Иван слушал, неподвижно сидя, не перебивая.
Когда Алена умолкла, он спросил:
– Где сейчас мой отец?
– Не знаю.
Алена сжала в нитку губы. Подбородок, щеки отвердели. Изо всех сил удерживала слезы – и не удержала.
– И ты… убивала наших?
Важно было не разрыдаться в голос.
– Да. Солдат и офицеров. В плен попала. Жизнь мне оставили… чудом. Снайперов убивали на месте. Бросали… под гусеницы танков… привязывали к машинам за обе ноги – и разрывали… головы отрезали… Я…
Взглянула на сына. Он весь дрожал.
Не глядя на мать, нашел ее руку рукой. Сжал крепко.
– Как же стреляла? В… наших?
– Просто. Очень просто. Цель… оптика хорошая… спусковой крючок. Нажать. И все. Простая техника. Прости.
Ловила губами слезы.
– Нет. Это не просто. Это все… совсем не так.
– Конечно. Все гораздо страшнее.
– А… отец? Он… тоже убивал?
– Да. Это война.
Сквозняк пошевеливал занавеску. Остро пахло табаком от покрывала, от обивки дивана. Время плыло густыми сизыми табачными облаками.
– А тебя… значит, оставили в живых… чечены… потому что ты была… мусульманка?
– Да. Мусульманка.
– Значит… ты перебежчица?
– Все мы перебежчики в этой жизни, сынок.
– Не все.