Коробейников устало повернулся и увидел, что поверженный здоровяк встал и идет к нему. И такую тоску, безысходность, необходимость драться, биться, умирать, убивать на этой безвестной лесной дороге испытал Коробейников, что выставил вперед руку с ножом, желая насадить на короткое острие огромную рыхлую тушу. Малый шатался, держал обеими руками голову, таращил тусклые от боли глаза.
- Хорош… Конец драке… Башку проломил… - глухо произнес, стоя на подломленных ногах, готовый рухнуть. А в Коробейникове - пустота, безразличие, тупая усталость, желание поскорее покинуть это гиблое место. Шагнул к Елене, которая прикрыла рот бледной рукой, словно беззвучно кричала.
- Идем отсюда, - повел ее на гору. Увидел стоящее над горой облако, погасшее, серое, как мешковина. Только на кромке истлевала последняя розовая нитка.
Гнал машину по темнеющему шоссе, навстречу первым водянистым, плещущим вспышкам, все дальше от Москвы, за Подольск, мимо сумрачных голых полей, печальных опушек. Елена сидела, притихшая, робкая, лишенная своих недавних чар, колдовских ухищрений. Поникла, утратила власть над ним… Изредка, испуганно и почти умоляюще взглядывала, не спрашивая, куда и зачем они мчатся с безумной, головокружительной скоростью.
Коробейников чувствовал, как саднит разбитое кулаком лицо, как ломят сжимающие руль пальцы, помнящие скользкую поверхность булыжника. Был ожесточен, яростен. Эти ожесточение и ярость были обращены не только к поверженному врагу, но и к ней, которая еще недавно мучила его изысканной женской игрой, опутывала утонченной ворожбой его безвольный, послушный разум. Он был победитель, отбил ее у диких соперников тяжелым камнем, кремневым наконечником, дубовой палицей. Драка была первобытным боем за женщину, за пещеру, за обладание самкой, за главенство над племенем. Добытая в этом кровавом смертельном бою, свидетельница страшного, с хрустом костей, с воплями ненависти и предсмертными стонами боя, она признавала его господство. Была послушной пленницей, завоеванным трофеем. Следовала за ним, смиряясь с долей рабыни и военной добычи.
Он выбрал участок шоссе, где не было окрестных селений, деревенских огней, а тускло, сливаясь в сплошную темень, тянулись перелески. Свернул на проселок, на скользкую, в длинных мерцающих лужах, колею. Подскакивая, не жалея машину, озаряя фарами рытвины, жухлую траву, косматые кочки, въехал в кусты, услышав хлесткие удары ветвей. Выключил фары. Вышел из салона, под порывы холодного, дикого ветра с брызгами дождя. Ощутил тоскливую осеннюю пустоту предзимней опушки, кривизну проступавших во тьме стволов, голую землю с истлевшей, мертвой травой. Обогнул машину и, открыв дверцу, где сидела она, молча, не глядя на нее, стал поворачивать регулировку сиденья, опуская спинку навзничь. Вместе с сиденьем она опрокидывалась, укладывалась, отрешенно и бессловесно. Молча, грубо, рывками, расстегнул ей плащ. Быстро, на ощупь, раскрыл ей грудь и жадно впился в горячее, живое, дышащее. Как насильник, нервно, торопясь, стал ее раздевать. Стаскивал белое белье, туфли, безумно целуя дрожащий живот, сверкнувшие белизной бедра. Сильно и тяжко навалился, сминая ее до боли, не помещаясь в салон, свирепея и торопясь. Она слабо воскликнула:
- Боже, мне больно…
Он и хотел причинить ей боль. Испытывал по отношению к ней жестокость, страсть, подчинял ее своей страсти и похоти, слепой и жестокой воле. Делал ее навсегда своей, отнимал навсегда у другого. За стеклами, запотевшими от дыхания, беззвучно неслись по шоссе аметистовые пучки. Когда страсть достигла вершины, была готова хлынуть жаркой, терпкой, клокочущей силой, порождая на дне глазных яблок бенгальскую вспышку, вместо этого счастливого озарения он почувствовал резкую, нестерпимую боль, от низа живота до горла, словно ему сделали харакири. И эта режущая, полоснувшая боль была желанна, смертельна и сладостна. Была огненной чертой, хлестнувшей по всей его жизни, разрубившей его душу и плоть на две половины. Он лежал, разрубленный надвое, как лежит на плахе расчлененная бездыханная жертва.
Медленно поднялся, видя, как она сдвигает ноги, закрывает низ живота ладонями. Вышел из машины. Побрел к деревьям, устало вдыхая холодный ночной ветер. Она в темноте, прячась за автомобиль, поправляла одежду, искала туфли, размыто белела лицом. Он думал о ней отрешенно, как о пятне света.
На обратном пути они молчали. Въехали в Москву, подкатили к подъезду ее дома. Выходя из машины, она сказала:
- Потеряла свои перчатки… Так и будут всю зиму лежать на опушке… Ты мне позвонишь?
Не дождавшись ответа, скользнула к подъезду. Он услышал слабый стук двери…
Вернулся домой. Дверь открыла жена, и он почувствовал, как в прихожую вломилось все, что произошло с ним за день. Мокрый булыжник, матерщина, харкающий кровью рот, смрад обросшего щетиной парня, свирепая ненависть, желанье убить, слепая жадная страсть, запах духов, душный жар разогретых потных тел. Все это хлынуло в дом, по коридору, в детскую, где в кроватках спали сын и дочь, в кабинет, где стояла машинка и лежали листки с пометками, в комнату жены с ее тумбочкой, трюмо и флакончиками. Духи ненависти, страха и похоти витали под потолком, завладели его жилищем, мерцали рубиновыми глазками из темных углов.
- Миша, что случилось? Что у тебя с лицом? - ахнула жена, разглядев его ссадины.
- Подрался… У Дома литераторов… Какие-то подонки пристали…
- Но они могли убить… пырнуть ножом… Надо было сразу в милицию…
- Ничего, они свое получили… Извини, я приму душ…
Сторонясь жены, пряча глаза, боясь, что тлетворные, пропитавшие одежду запахи коснутся ее домашнего, милого лица, розового халатика, поспешно прошел в ванную. Разделся и встал под душ. Пустил горячую, с паром, воду. Обжигался, подставлял себя под тугие шумные струи. Намыливался, тер лицо, подмышки, пах. Соскабливал вместе с кожей приставшую невидимую коросту, соскребал мочалкой, ногтями. Но короста оставалась, была не только на коже, но и под ней, не растворялась в мыльной пене.
Он вдруг заметил, что по его мокрому блестящему телу, от паха до груди и выше, проходит тонкий розовый след, как надрез. Место, по которому в машине, во время слепого безумия, хлестнула боль, теперь взбухло тонким рубцом. Вдруг вспомнилась белобрюхая рыбина, которую за жабры держал на весу дальневосточный странник Федор. Провел тонким лезвием линию, из-под которой полезла красная икра. Это видение было ужасно. Он насухо вытерся, запахнулся в халат, чтобы Валентина не увидела рубец. Быстро прошел в кабинет. Не включая свет, лег на диван.
- Может быть, марганцовкой помазать?… Не было сотрясения мозга? - Жена испуганно возникла, вглядываясь, желая помочь.
- Да нет, все нормально, - сдерживая раздражение, произнес он. - Я бы хотел заснуть… Подробнее потом расскажу…
Она ушла. Были слышны в коридоре ее шаги, тихие звяки на кухне. Он испытывал к жене отчуждение, враждебность. Своим неведением, своей целомудренной беззащитностью она причиняла ему страдание. Была повинна в его страдании. В том, что он вынужден лгать. Вынужден скрывать свою новую тайну. В том, что впустил в их милый уютный дом свирепых демонов. И этот тонкий взбухший рубец прошелся не только по его паху, животу и лицу, но и по деревянным коняшкам детей, по туалетному столику жены, по его книге, где столько веры, любви, чистоты.