Вот только в логике Лушкевича была какая-то нестыковка.
– Однако вы, как и Кучник с Райзбергом, бежите по вполне житейским причинам. Они – потому что их жизни под угрозой, а вы потому что боитесь потерять сына. А мне в качестве причины оставляете любовь к Родине. С такой причиной весь Минск должен был бы немедля убежать.
– Послушайте, Александр Георгиевич, – окончательно надулся Лушкевич. – Я не собираюсь вас уговаривать. Этот ваш выбор. Просто я предлагаю бежать вместе. У нас есть кое-какой план, да и в компании все веселее. Хотя… веселье – не самое уместное слово в данном контексте.
– Да, да, – согласился Фролов. – Вы правы…
– Ну так как?
– Я приду, – сказал Фролов твердо.
– Вот это правильно, – обрадовался Лушкевич.
В голове Фролова мелькнула мысль.
– А если я возьму с собой еще одного человека?
– Это кого? – насторожился Лушкевич.
– Женщину.
Лушкевич поморщился.
– Женщину… Ну… я попробую договориться. Хотя, конечно… не знаю, как отнесутся остальные к этому. Впрочем, подходите сегодня ближе к полуночи к моему дому. Нет, лучше раньше. До комендантского часа.
Лушкевич назвал адрес дома, пожал руку и уже собрался исчезнуть, как Фролов его задержал.
– Степан Анатольевич! А что стало с материалами студии? Их тоже увезли?
– Какими? Ах, фильмами. Да тут такая петрушка началась. Я сам только потом узнал. Весь архив «Ревкино», включая фильмы, в первый день войны перевезли в старое здание на Чкалова, помните?
– Ну да.
– Хотели оттуда, наверное, самолетом вывезти, не знаю. А через пару дней немецкая авиабомба попала. Прямо в здание. Все сгорело дочиста. Негативы, позитивы…
Лушкевич хмыкнул и задумчиво добавил:
– Хотя «дочиста» не очень уместно в контексте пожара.
Фролов похолодел.
– Все? – выдавил он, представив, как корчится в огне его первая, а возможно, и последняя кинокартина – единственное, что могло придать какой-то смысл его бессмысленной жизни.
– Абсолютно. Деревянные перекрытия и все такое. Как спичка. Пшик и нет. Это ж целлулоид. А вам-то что за дело?
– Теперь уже никакого, – сказал Фролов, глядя отсутствующим взглядом через голову Лушкевича на немецкий плакат, висевший на стене. На плакате был изображен дородный солдат вермахта, который огромной метлой вычищал жалких и похожих на насекомых большевиков, евреев, цыган и кого-то там еще.
– Ну, раз никакого, тогда я побежал, – сказал Лушкевич и вдруг замер. – Погодите, а ведь вы, помнится, фильм снимали?
Фролов кивнул.
– Это по Чехову что-то?
– Да, – очнувшись, удивился Фролов. – А вы что, видели?
– Было дело. Помните Гнатюка? Киномеханика? Он мне и показал как-то. Ну, мы с ним давние приятели.
– И как вам фильм? – спросил Фролов, вдруг поняв, что как никогда хочет услышать уничижительный отзыв – было бы не так больно.
– Честно? Мне очень понравился. Честное слово. Талантливая работа.
На этих словах Лушкевич исчез столь внезапно, сколь и появился.
Фролов некоторое время постоял в задумчивости. На студию идти смысла не было, домой идти не было желания. Оставался только один адрес.
По дороге он думал, что Варя, скорее всего, уехала со своим мужем. Слишком тот был крупной шишкой – небось, первым смотался. И жену прихватил. А если остались? Тогда что ловить Фролову? Тогда надо сегодня уходить с Лушкевичем. А тогда зачем идти к Варе?
Увидеть ее на пару минут и попрощаться? Разбередить раны? Доставить себе очередную порцию душевных мучений?
Фролов невольно замедлил шаг, но затем понял, что остановиться уже не в силах. Ноги сами несли его.
Фролов не сразу узнал Варю. В первое мгновение она показалась ему просто женщиной из далекого прошлого. Кем-то, кого он когда-то знал. Причем знал шапочно, случайно, поверхностно. За эти три недели Варя почему-то сильно похудела, и худоба ей не шла. Некогда округлая форма лица стала резкой и какой-то хищной. Невзрачный носик вдруг выступил вперед, а красивые глаза утонули в изломах височных костей. Рот вдруг показался чрезмерно большим, а шея короткой. Но не это поразило Фролова, а то, что все это он отметил без малейшего сердечного волнения, словно оценивал посторонний неодушевленный предмет. Ему вдруг стало неприятно и досадно, что он когда-то любил эту женщину, и даже едва не наложил на себя руки из-за нее. Словно его ткнули носом в плохо написанную картину и напомнили, что давным-давно он публично назвал ее шедевром. Но, устыдившись своей былой любви к этой невзрачной женщине, Фролов почувствовал еще больший стыд за то, что так быстро отказался от попытки воскресить в себе умершее чувство. Как будто он предал кого-то внутри себя. Кого-то, кто жадно ждал этой встречи. Кто жил надеждой все эти дни. Но и досада от собственного стыда быстро прошла, уступив место странной щемящей радости – радости от свободы, которую он вдруг обрел. Словно чья-то всесильная рука разом оборвала все нити, связывающие его существо с Варей. Вынула из сердца занозу и, зажав ее пинцетом, покрутила перед носом Фролова – вот видишь, какая она крохотная, а ты так мучился. Ничто внутри больше не шевелилось при виде Вари. Ничто не желало ее. Ничто не жалело. Вылупившаяся из сердца пустота разливалась по телу пугающе приятным теплом.
Это было так странно, что Фролов едва не поделился этим ощущением с Варей, поскольку всегда делился с нею и своей печалью, и своей радостью. Но ему вдруг стало жаль ее, как врачу жаль безногого калеку, который лежит после операции и еще не знает, что ему ампутировали ногу.
Вся эта череда мыслей и эмоций пронеслась через сердце и мозг Фролова с космической скоростью. И выразилась в коротком и прерывистом вздохе, невольно вырвавшемся из пересохшего горла. Варя пытливо посмотрела на Фролова, а затем, сделав несколько осторожных шажков навстречу, крепко обхватила его руками.
– Сашка, – тихо выдохнула она. – Сашенька.
Фролов почувствовал такую неловкость от этого внезапного сближения, что едва не отшатнулся, словно его обнял посторонний человек, но, в очередной раз устыдившись собственной жестокосердности, ответно обхватил Варю. Он не знал, что говорить. Он только знал, что кратковременность их встречи, казавшаяся ему еще минуту назад ужасной, несправедливой, мучительной, вдруг обернулась пьянящей радостью. Радостью оттого, что не придется лгать и изображать любовь. А просто надо будет состроить огорченное лицо, сказать, что он, увы, приехал ненадолго, и исчезнуть из ее жизни навсегда.
Фролов осторожно отстранил от себя хрупкое Варино тело и, улыбнувшись, вскинул подбородок.
– Ну как ты?
– Как видишь, – виновато улыбнулась Варя, словно извинялась и за свою худобу, и за то, что больше не любима.