– Разве я могу спать с тех пор, как пришел сюда? – продолжал Яков Савельевич. – И разве я пришел сюда по своей собственной воле? Разве, после того как разгромили мой магазин, меня не привели сюда под страхом ареста семьи? Или вы думаете, что я не знаю этой броши? Я знаю ее так же хорошо, как знал Карла Вигстрема, ее автора, который трудился над нею едва ли не полгода. Ей цены нет, этой броши! Всю ночь она будет стоять перед моими больными глазами и выжимать из них слезы, а Луиза будет спрашивать меня: ну что ты плачешь, Яша? Плюнь! Ты же получаешь теперь хороший паек, у тебя работы на много лет вперед! Ты теперь хоть спокоен за семью!..
И, уткнувшись в стол, положив лоб на скрещенные руки, Шелехес вдруг беззвучно зарыдал, заставляя трястись, как в ознобе, все блестящие инструменты, что лежали на столе.
Старцев растерялся. Он не желал никого обидеть и теперь не знал, успокаивать ли ему этого незнакомого, в сущности, ювелира или дождаться объяснений.
– Это я во всем виноват, – сказал Левицкий, неловко поглаживая спину Якова Савельевича. – Яша, выпей воды!.. – И затем обернулся к Старцеву. – Я не знал, что вы… Думал, вы все знаете. Вы же, товарищ комиссар-профессор, не с улицы, образованный человек. Я думал, вам все разъяснили. А вы… Давайте выйдем.
В коридоре он уже не чувствовал в Старцеве враждебного чужака. Окончательно приняв его за своего, он начал объяснять, нервно покручивая пуговицу на пиджаке Ивана Платоновича:
– Самое время вернуться к тому нашему разговору. Да, мы не французы, мы не вывозим никуда свои богатства. Мы их здесь уничтожаем. Своими собственными руками… Я думал, вам уже все объяснили там! – Он поднял длинный, желтый от табака палец к потолку, на котором виднелся наполовину обвалившийся и прокопченный дымом буржуйки лепной амурчик. – Я думал, теперь вы мне объясните целесообразность всего этого… варварства. Но, я вижу, вы, как и я… В общем, нам велено, да-да, именно велено произвести обезличку всего, что имеется в Гохране. Я этого не понимаю и думал, что вы…
Старцев тоже плохо это понимал. Точнее, совсем не понимал. Революция внесла в жизнь много ранее неизвестных терминов и понятий, и он, проведший большую часть времени в подполье, не был готов к принятию многих новшеств. К тому же Иван Платонович относился к когорте революционеров-романтиков, тем, кому легче пожертвовать жизнью, «отдать ее на костер», чем согласиться с несправедливостью, глупостью, низменным практицизмом.
– И все же вам как-то это объяснили? Не может быть, чтобы не объяснили! – воскликнул Старцев.
– Да, конечно. Обезличка! – вновь повторил управляющий, вынужденный обращаться к этому гнусному слову: благообразное лицо Левицкого искажала гримаса отвращения и боли. – Мне объяснили, что все эти вещи не должны быть опознаваемы. Они ведь прежде кому-то принадлежали. Теперь это собственность государства. И чем ценнее, чем интереснее вещь, тем более она опознаваема. Ее может легко узнать хозяин! А ведь лучшую часть из нашего хранилища мы вынуждены отправлять за рубеж, на продажу. Мне объяснили, что Республике нужны деньги!
Евгений Евгеньевич последнее слово произнес четко, даже грубо, повторяя, вероятно, чью-то формулировку, чей-то приказ.
– Деньги! Они не должны пахнуть. Поэтому мы обязаны все наши драгоценности обезличивать. Камушки – отдельно, по их характеристикам, а золото, серебро – на переплавку. У Республики нет торговли со всем миром. Но камни и золотые слитки берут всюду. За четверть цены, по полуподпольным каналам… Меня предупредили, что с нас строго спросят, если хоть что-то окажется без обезлички. Это, сказали мне, наш долг! – объяснил Левицкий, словно стараясь убедить самого себя.
– Но это же… это же какие потери! – сказал Иван Платонович.
Он, как и Шелехес, готов был зарыдать – не беззвучно, а на весь этот длинный коридор. Эх, а он-то думал, что самые тяжелые переживания – это когда ты в подполье, когда ты борешься, когда рядом с тобой беззвучная смерть, а стоит лишь победить или вырваться к своим… Но оказывается, именно тут тебя и ждут настоящие испытания.
– Потери огромны, – кивнул своей седеющей барственной гривой Левицкий. – Ведь финансовое могущество страны исчисляется не только по официальному золотому запасу, но и по тому, сколько настоящих ценностей на руках у населения. И вот мы обокрали их, тех, кому это принадлежало, – решился управляющий на резкое слово, – а теперь обкрадываем государство, то есть самих себя. Двойной убыток!
Иван Платонович молчал. Как археолог, он понимал значение каждой искусно сработанной драгоценности, даже самой простой. Если бы они находили в раскопах лишь камешки или куски золота, что узнали бы они о жизни, культуре предков? Скифский гребень с изображением воинского быта весит лишь полфунта. Около тридцати червонцев, всего лишь. Но подлинная его стоимость – миллионы. Более того, он бесценен…
– А монеты? – спросил Старцев.
– И монеты… Понимаете, если к нам попадает даже редкостная коллекция, мы раскатываем по столам и ее, то есть разъединяем коллекцию на отдельные монеты. То же самое и с кладами. Практически мы их уничтожаем. Большинство монет уходит на переплавку. Хотя кое-что все-таки пытаемся сохранить.
– Но ведь клады – это не только своего рода произведения искусства, но и громадная историческая ценность. Это не сумма отдельных редкостей. Клад по стоимости вырастает в геометрической прогрессии! Как же можно! – воскликнул Старцев настолько громко, что из двери, носившей на себе следы именной таблички прежнего хозяина, выглянула чья-то удивленная голова.
Левицкий сделал знак: мол, тише, мы тут с вами, похоже, революцию несем. И развел руками: дескать, разве я не понимаю, что стоят отдельные монеты, а что – нумизматическая коллекция, а тем более клад.
Оба замолчали. Иван Платонович старался успокоиться и осознать все, о чем они только что говорили. И, может быть, найти какой-то выход. Он понимал, что если решение об обезличке вызвано отчаянием вождей Республики, попавших в положение загнанного зверя, то можно найти какой-то компромисс, разумный выход. Но если это логическое следование теории, тезису о неотвратимости мировой революции и нового экономического переустройства, тогда дело плохо. Все они, марксисты, и Иван Платонович в том числе, выросли на безусловной и абсолютной преданности идее. Усомнившиеся в чем-либо попадали в ренегаты, отступники.
Но он, профессор Старцев, не был ренегатом. Он чтит великую идею мировой революции и братского интернационала. Он только полагает, что для этого не обязательно жертвовать всем культурным своеобразием России и ее богатством. С чем же они останутся, если мировая революция не свершится?
Левицкий, видя, в какую мрачную задумчивость он вверг своего единомышленника (хоть и комиссара), вдруг, на что-то решившись, махнул рукой.
– Пойдемте дальше!
Они отправились обратно в здание Ссудной палаты. Во дворе к Старцеву метнулся, придерживая маузер, Бушкин.
– Разрешите доложить, профессор! Красноармейцев накормил и отправил обратно в Харьков. В аккурат поезд подвернулся. Велели вам кланяться. Так что в самую точку!