Картины захватывали с первого взгляда: прежде всего я никогда еще не видела у Роберта таких больших полотен, сцены и портреты почти в натуральную величину, изображения дамы, которую я запомнила по картине в Барнетте, только теперь она была участницей ужасной сцены, обнимала мертвое тело другой, старшей женщины, оплакивала ее. Я задумалась, не предполагается ли, что это ее мать. У старшей женщины была жуткая рана в середине лба. На земле были и другие мертвые тела, помнится, некоторые уткнулись лицами в булыжную мостовую, на спинах кровь — но это были тела мужчин. Фон был прорисован смутно: какая-то улица, стена, груда булыжника или мусора. Фигуры были прямо из девятнадцатого века. Мне сразу вспомнилась сцена казни императора Максимилиана у Мане, та, что напоминает Гойю, только фигуры у Роберта были написаны подробнее и реалистичнее.
Трудно было понять, что все это значит, скажу только, что сила воображения поражала с первого взгляда. Женщина была так же красива, хотя бледна, с пятнами на платье, но Роберт сумел передать ужас. Это было тем тяжелее, что она была красива, как будто он принужден был запечатлеть ее с кровью на платье, с застывшим лицом. Из его писем я знала, что полотна яростные и странные, но увидеть их своими глазами было совсем другое дело; мне на минуту стало страшно, словно я присутствовала при убийстве. В его работах был внутренний разлад, сбивший меня с толку в моей любви к Роберту. Я отметила невероятную реалистичную скульптурность фигур, они внушали сочувствие горю, превозмогавшее ужас и отвращение, и я поняла, что вижу полотна, которые переживут нас всех.
Я готова была уйти, даже не поздоровавшись с Робертом, — отчасти от пережитого шока, отчасти из-за чувства тайной связи между нами — и отчасти, должна признаться, от большой стеснительности. Но я зашла слишком далеко и наконец стала проталкиваться к нему, когда толпа его поклонников поредела. Он увидел, как я пробиваюсь сквозь толпу, и на мгновение застыл. На его лице мелькнуло выражение внезапной радости, — как дорожила я потом этим воспоминанием, — но он тут же собрался и, подойдя, тепло пожал мне руку, вполне вежливо и благопристойно, успев прежде шепнуть мне, как он тронут. Я уже и забыла, какой он большой, какой удивительно красивый, какой поразительный. Он взял меня за локоть и принялся представлять окружающим, ничего не объясняя, только называя имя да иногда упоминая, что я тоже художница.
Среди этих людей, мельком представленных мне, была его жена. Она тоже тепло пожала мне руку и любезно спросила о чем-то, давая почувствовать, что мне, незнакомке, здесь рады. К счастью, кто-то сейчас же отвлек ее. Столкновение с ней потрясло меня, захлестнуло чем-то, что я назвала бы ревностью, если бы ревность не была так абсурдна. Она понравилась мне сразу и навсегда, вопреки моей воле. Она была много меньше Роберта (я воображала ее под стать ему, амазонкой, величественной Дианой), а она едва доставала мне до плеча. У нее были рыжеватые волосы, веснушки, она походила на золотистый цветок, и зеленое платье — как стебель. Будь она моей подругой, я бы попросила позировать мне ради удовольствия подбирать цвета.
Остаток вечера я чувствовала на ладони тепло ее руки. Я тактично ушла раньше всех, не заговаривая больше с Робертом, чтобы избавить его от расспросов, где я остановилась и надолго ли. Я поехала обратно, остановилась в мотеле в Южной Виргинии и лежала в постели, свернувшись в тихий комочек, и они стояли у меня перед глазами. Они — Роберт и его жена.
Май 1879
Этрета
М. Иву Виньо
Рю де Болонь, Пасси, Париж
Mon cher mari!
Надеюсь, это письмо застанет вас с папá в должном благополучии. Много ли у тебя работы? Вернешься ли ты в Ниццу или сможешь несколько недель провести дома, как надеялся? Прошли ли у вас дожди?
Я прекрасно доехала и провела первый день, работая на берегу. Погода для мая очень ясная, хотя и прохладная. Сейчас я отдыхаю перед ужином. Дядя сопровождал меня. Он работает над большим полотном с водой и скалами. Признаюсь, мне кажется удачным только один из написанных холстов, и тот довольно небрежный. Две горожанки в восхитительно широких юбках, идут, подобрав подолы, по воде, и между ними ребенок. Я постараюсь переписать его на больший холст, чтобы сохранить в памяти. Ландшафт так же прекрасен, как был три года назад, хотя в это время года многое по-другому: холмы едва начинают зеленеть, а горизонт серовато-голубой, как сланец, без тех клубящихся летних облаков. Наш отель вполне удобен, ты можешь не беспокоиться. Он не так изыскан, как прежний, но безукоризненно чист и обслуживание хорошее, а я даже предпочитаю некоторую простоту. Я с аппетитом позавтракала этим утром, ты был бы доволен. Поездка дала приятное утомление, и я крепко уснула, едва добралась до комнаты. Дядя захватил с собой заметки для какой-то статьи, над которой работает, отвлекаясь от живописи, а я в это время могу отдыхать, как ты просил. Кроме того, я от скуки начала читать Теккерея. Не нужно никого мне присылать. Я превосходно справляюсь, и очень рада, что Эсми так нежно заботится о папá, хотя у нее хватает и другой работы. Пожалуйста, береги себя: не выходи без пальто, пока не настанет настоящая весна. Не сомневайся, что я твоя преданная
Беатрис.
Как-то утром в начале лета я сообразила, что уже пять дней не получала от Роберта ни письма, ни рисунка. В то время это был для нас долгий срок. Последний его рисунок был автопортретом: шутливым шаржем, преувеличивающим его выразительные черты, волосы дыбом и живые, как у Медузы. Под картинкой он написал: «О, Роберт Оливер, когда же ты наведешь порядок в своей жизни?» Это был, пожалуй, единственный на моей памяти случай прямой самокритики, и меня он немного напугал. Однако я решила, что он переживает один из своих «меланхолических» периодов, о которых иногда вскользь упоминал, или как признание двойной жизни, на которую все больше походила наша переписка. Собственно, я восприняла это как своего рода комплимент: влюбленному на все хочется так смотреть, верно? Но вот от него нет вестей три дня, четыре, пять… И я, нарушив правило, написала второй раз, озабоченное, заискивающее письмо, хоть и постаралась скрыть тревогу.
Этого письма он наверняка не получил, если почта не закрыла его ящик и не выбросила моего письма, оно, возможно, так и лежит в нем, дожидаясь руки, которая никогда за ним не протянется. А может быть, Кейт в конце концов очистила ящик и выбросила из него все: в таком случае мне хочется думать, что она его не читала.
На следующее утро в полседьмого мне в дверь позвонили. Я была еще в халате, волосы влажные после ванны, но причесаны, я собиралась на занятия. Никто никогда не звонил ко мне в такое время, и мне первым делом пришло в голову вызвать полицию: в таком уж районе я живу. Но на всякий случай я нажала кнопку домофона и спросила, кто там.
— Роберт, — ответил голос — густой, низкий, незнакомый голос. Он звучал устало и несколько неуверенно, но я поняла, кто это. Я бы и в космосе его узнала.
— Одну минуту, — проговорила я. — Подожди одну минуту.