Другой с трудом верил своим глазам:
— Мы возвращались домой над побережьем Голландии, это сто сорок миль от Кельна, и, помоги им, боже, зарево позади было видно даже оттуда. Похоже на то, что мы поджарили их всех до одного, нет?
А молодой стрелок, бледный и застенчивый, прошептал:
— Невозможно было не пожалеть тех, кто был там внизу. Я хочу сказать: у меня две сестрички, мама, папа и дедушка. Не хотел бы я, чтобы такое выпало кому-то из них… Самое худшее, что было в Лондоне — просто чепуха по сравнению с Кельном.
Случалось, Годвин в вечерних выступлениях по радио или в своей колонке обращался к знакомым именам и местам. Иногда трудно было уместить в голове, что одна и та же война касается и конвоев в Северном море, снабжавших русский фронт, и крымского весеннего наступления; одна война повсюду: от Бирмы до Мальты, от Бенгальского залива до Кельна и до знакомых названий на карте пустыни. Там, в пустыне, бушевали сражения танковых армий, растянувшихся от Бир-Хакейма до Эль-Адема в каких-то двадцати милях к югу от Тобрука. Королевские ВВС устраивали преисподнюю нацистским танкам, но Роммель все еще держал Тобрук под прицелом. Бритты стояли твердо. Официальное сообщение из штаб-квартиры Окинлека гласило: «Нет причин для беспокойства». Годвин привел его в своем репортаже для Америки как образец британской сдержанности. Фраза вошла в пословицу. Ему приходилось слышать ее от многих людей по всей Америке.
Слушатели рады были снова услышать его голос и дважды в неделю читать его колонку. Чувствовал он себя очень неплохо — если бы не проблемы со Сциллой, осаждавшие его по ночам и донимавшие двадцать четыре часа в сутки. Если бы только со Сциллой как-нибудь уладилось! Оставалось только верить, что так и будет. Как-нибудь.
Как раз в это время кто-то попытался его убить.
В Дорчестере американский генерал давал прием в честь американского сенатора, известного своими связями с некоторыми крупными воротилами в Вашингтоне, в частности с Гарри Хопкинсом, что означало, что он имел прямой доступ к уху Франклина Рузвельта. Посему гостей собралось множество — военных, политиков, чиновников, и совсем немного красивых женщин, что объясняло толпу поклонников, окруживших Лили Фантазиа. В тот вечер, разговаривая с Годвином, Грир, обладавший тонким тактом, воздержался об упоминании о Сцилле. По этому признаку Годвин заключил, что Грир знает о его проблемах, и у него создалось ощущение, будто Сцилла незримо витает у него над головой. Позднее, после того как Годвин наскоро представился сенатору, попросившему у него автограф для своей дочки Сью, считавшей, что он чуть ли не кинозвезда, — после того как с деловой частью было покончено, Лили удалось прижать его к стенке. Она долго и твердо жала ему руку, и глаза у нее были очень грустными.
— О, перестань, Лили… — сказал он.
— Вот подожди еще немного, Роджер, и все взорвется. Ты знаешь, как это будет, Роджер, ты не сумеешь оправдаться неведением.
— О чем ты? Я пребываю в неведении с тех пор, как явился на свет, и ты это знаешь.
— Конечно, Роджер не может не шутить, но сердце у тебя разрывается — и она истерзала себя.
— Ну, я как-нибудь управлюсь.
— Если тебе нужно выговориться, — предложила она, — вот тебе друг, который готов слушать.
— Спасибо, Лили. Но у меня довольно толстая шкура. Бывает, в три часа ночи в Мэйфер слышны тихие рыдания, а к рассвету я уже снова сияю, как солнышко.
— И еще, конечно, твой друг мисс Коллистер. На днях я обедала в гостях, и кто-то пытался подбить меня на пари на десять фунтов, что к концу года Энн Коллистер станет называться миссис Годвин.
— Какое удивительное пари!
— Имен не назову. Но дама числит семью Коллистеров своими друзьями. И в самой семье царит, похоже, неясное смятение.
— Лили, мне надо уходить. У тебя никогда не бывало такого, что хочется уйти, но хочется остаться? Вот точь-в-точь так и со мной.
Годвин поцеловал ее в щеку.
— К тому же меня ждет партийный лидер.
Она тоже поцеловала его, и Годвин отошел, стараясь не думать о странном взгляде, который она послала ему вслед. К ней направился Стефан Либерман, и Годвин, кивком поздоровавшись с ним, скрылся.
Густой туман пах так, словно со времен битвы при Азенкуре рядом жгли резину. Он щипал глаза, садился на лицо жирным налетом, залеплял ноздри, как мокрая пакля. Годвин постоял на углу, глядя на Динери-стрит, ответвлявшуюся от Парк-лэйн, — и передумал. Туман в той стороне выглядел густым как цемент. Он зашагал дальше по Парк-лэйн и пережил новое искушение на углу Керзон-стрит. Да, Керзон-стрит он знал наизусть, он мог бы пройти ее с завязанными глазами. Но этот лондонский гороховый суп не имеет себе равных — он не заметил даже, как его вынесло на Шепердс-Маркет, где он остановился, прислонясь к фонарному столбу и пытаясь сообразить, куда идти. Беда в том, что когда знакомые здания превращаются в смутные силуэты, не так-то легко понять, в какую сторону ты смотришь. Он слышал приглушенные туманом шаги, они приближались и удалялись, останавливались, иногда доносилось невнятное проклятие оступившегося прохожего, подвернувшего ногу на поребрике, которого, можно поклясться, сроду здесь не бывало!
Наконец Годвин решил, что точно нацелился на Беркли-сквер и снова двинулся в путь, постукивая перед собой наконечником зонта, как слепой — тростью. Добравшись до широкой улицы, он снова услышал шаги, шаркавшие так, словно идущий опасался утратить связь с землей. Пикадилли… Он шел в прямо противоположную сторону. И стоял теперь на углу то ли Даун-стрит, то ли Брик-стрит, черт их разберет…
Зато теперь он точно знал, где находится. Осторожно двигаясь вдоль обочины, он вышел на Хафмун-стрит, где издавна поселился Берти Вустер со своим безупречным Дживзом.
— Годвин… Годвин, это вы? — Тихий голос мог звучать издалека или раздаваться над самым ухом — не разберешь.
— Да? Кто здесь? — Но ответа не было.
Окликнули с Хафмун-стрит, или откуда-то спереди, или сзади, с Пикадилли? Он закашлялся, подавившись шершавой, жирной, маслянистой сыростью.
И свернул на Хафмун-стрит, к знакомым местам. Здесь он никак не потеряется. Направо по Керзон-стрит, потом налево — к Беркли-сквер. Здесь места, принадлежащие Энн Коллистер, до нее минута ходу… Так, посмотрим, это, должно быть, Керзон-стрит.
— Годвин? Вы здесь? Это вы? Ничего не вижу… Годвин, постойте… Я вас найду…
Голос плавал, доносился сразу со всех сторон.
Годвин остановился, прищурился. Глаза жгло.
— Кто это? Где вы? Назовитесь… Где вы, черт побери?
Шаги затихли справа — или позади? Или дальше по Керзон-стрит в сторону Гайд-парка? Теперь другие шаги. В тумане каждый звук отдается эхом от стен, звучит отовсюду сразу. Годвин ничего не мог разобрать. С каждым вдохом туман когтями драл горло. Кто его зовет? Или воображение играет шутки? Странные дела творятся в тумане. Чудится, будто плывешь неведомо куда; прямо как в одной из этих пьес, где все персонажи умерли, но не знают об этом. Может, и он умер, сам не заметив, а если и так, кому, черт возьми, до этого дело?