Он аркой выгнулся на лафете постели и взмыл в это небо всем своим гудящим телом, как взлетает ракета. От этого взлета заложило уши, лопнули вены и освободилась душа. Но когда он уже приближался к Богу, когда он почти долетел, он вдруг ощутил, что силы оставили его, инерция полета иссякла и –
атомный взрыв сотряс его тело…
гигантское белое облако вырвалось из него в гудящий огнем кратер Вариного тела…
этот атомный гриб все рос и рос, наполняясь новыми взрывами и облаками…
Но даже когда Рубинчик рухнул на спину, бездыханный и пустой, даже тогда этот жадный и ликующий горн Вариной плоти продолжал пульсировать, сжимать и разжимать его плоть и всасывать в себя все, что в нем еще оставалось, могло остаться – до последней капли.
Безвольно отвернув голову на подушке, Рубинчик уже ясно знал, что он пуст, что даже душа его выскользнула из него и сгорела в этом жарком кратере, и то, что осталось от него на этой постели, – это лишь невесомая и пустая оболочка, ненужная даже ему самому.
Но языческая Богиня, все еще неподвижная, как скульптура в музее, не бросила его, не выпустила из себя и не оставила умирать на смятых и окровавленных простынях, как варвары оставляют в степи поверженного врага. Нет, ее жаркий горн только чуть понизил свою температуру, уменьшил давление мышечных спазм и снизил частоту своего пульса. Теперь кольца ее плоти стали нежней, мягче, их движение замедлилось и стало похоже на тихий прибой после жестокого шторма. Так в госпитале гладят тяжелораненого, так жалеют грудных детей.
Он почувствовал, что Варя легла на него и ее влажные губы смочили его запекшийся рот тихим голубиным поцелуем.
И вдруг – к ужасу своему и восторгу – он ощутил, что в нежной, мокрой, дрожащей и горячей глубине ее пульсирующей штольни его мертвое и пустое копье начинает оживать и наливаться новой, непонятно откуда возникшей силой и свежей кровью желания…
Много позже, когда они прошли все стадии экстаза и когда они умерли друг в друге по десятку раз и так же, не расчленяясь, воскресли – уже не спеша, без дикости, а словно вальсируя; и еще после этого, когда он снова купал ее в ванной и когда она, как истинная язычница, целовала его всего, словно Бога, целовала все его тело до ногтей на ногах, – тогда он впервые подумал: ЗАЧЕМ Я УЕЗЖАЮ?
И вдруг трезвое провидение того, что эта Варя может быть не только последней русской, но вообще последней в его жизни любящей его женщиной, – это жуткое провидение сжало его душу и морозной, гусиной кожей покрыло его тело.
И теперь, под утро, когда Варя уснула и спала перед ним на уже третьей смене простынь, он сидел рядом с ее кроватью совершенно голый, смертельно хотел курить и думал, замерзая не столько от ночной прохлады и лунного света, сколько от своего холодного и безжалостного прозренья. Господи, беззвучно кричал он себе, Рубинчик, ты же идиот! Как можно уезжать от этого! Да все шесть толстых тетрадей его рукописи не стоят и доли этого немыслимого языческого наслаждения и этой непонятной и ничем не объяснимой любви, которая спала сейчас перед ним, приоткрыв опухшие от поцелуев губы и смежив свои пышные ресницы русской княжны! Ее удлиненное иконное лицо с сурово приподнятыми половецкими скулами, ее нежная грудь в синяках от его засосов… Да будь все мужчины их русского племени хоть трижды антисемиты – ну и что? И разве так уж совсем невтерпеж правление их партийного быдла, чтобы ради какой-то западной свободы пожертвовать этим?
Боже, Рубинчик, что ты наделал? Куда ты едешь? Зачем? Может быть, русские мужики ненавидят нас, и бьют до крови, и мечтают вырезать всех до одного именно потому, что их женщины любят нас вот такой языческой любовью?
Но любят – за что?
Велики бесконечно, несказанно прекрасны обетования любви!
Анатолий Жураковский, «Тайна любви и таинство брака»
Еврейство есть подлинная «ось» всемирной истории в том смысле, что оно в ней присутствует с самого ее начала до конца. Это есть единственный народ, удерживающий свое место в пестрой смене разных народов, в их исторической очереди. При этом сила не ослабевает ни количественно, ни качественно. Таков основной факт в жизни «избранного народа», это предсказано и в пророческих книгах, как свидетельство на то воли Божией. И это физическое сохранение и распространение Израиля сопровождается внедрением его в жизнь всех наций…
Протоиерей Сергий Булгаков
В Баку стояла жара. Апшеронское солнце плавило асфальт на узких мостовых и на плоских крышах домов. Поразительно похожий на Неаполь, город подковой спускался к Каспию террасами старых и новых улиц, модерново-бетонными кубами современных зданий, зеленью парков и круглыми минаретами мусульманских мечетей. Но и каспийская вода, к которой с разбегу припадал город, не давала ему прохлады. Сухой, как шкура на барабане, зной выжигал азербайджанскую столицу, ее тутовые деревья чернели от этого жара мохнатыми сочными ягодами, а каштаны роняли на землю маленькие зеленые остроиглые бомбочки, которые лопались, обнажая коричневые плоды, блестящие свежей полировкой.
Впрочем, ни зной, ни апшеронский ветер, ни даже диктатура КПСС не мешали городу жить своей бытовой жизнью. Дети шумно играли на улицах в футбол и «лямги», восемнадцатилетние сдавали вступительные экзамены в вузы, женщины выбивали на балконах и крышах ковры и верблюжью шерсть и здесь же стирал и, месили тесто и ощипывали кур. А мужчины жарили на мангалах бараньи шашлыки, пили чай и слушали по радио тягучие и оглушающе-громкие мугамы.
Пройдя сквозь ватагу пацанов, гоняющих мяч по узкой улице имени поэта Самеда Вургуна, Мурад вынужденно остановился у раствора-въезда своего двора – здесь стоял грузовик с мебелью, а соседки на ближних и дальних балконах оживленно судачили:
– Очень хороший шкаф! Трехстворчатый! Зеркальный!
– Немецкий, да! Немецкие всегда зеркальные!
– Зачем говоришь «немецкий», если не знаешь? Наш!
– Какой наш?! Что я – по софе не вижу! Спустись, посмотри своими армянскими глазами! «Мадэ Германия»!
– И как вовремя привезли – он как раз в университет поступает! А одеяла вы посчитали?
Тут из раствора вышли два потных мужика в плоских кепках-«аэродромах», один из них, чем-то знакомый Мураду, снял из открытого кузова грузовика огромную пачку цветных одеял, а второй – какой-то тяжелый мешок, и оба потащили ноши во двор дома Мурада.
Мурад с любопытством пошел за ними. Большой квадратный двор-колодец был окаймлен по всем сторонам многолюдными верандами, деревянными и железными лестницами и балконами с мокрым цветным бельем, развешанным, как штандарты, на пересекающих двор веревках. А посреди двора, возле новеньких, в полиэтиленовой пленке, стола, тахты и посудного шкафа стояли мать и Фируза, старшая сестра Мурада. Вдвоем они внимательно осматривали эту мебель.
– Не поцарапали? – спросил у них мужик, который пронес одеяла на веранду квартиры Мурада.