— Мой цвет, — пожал тот плечами. — К тому же он символизирует печаль.
— Печаль? В чем печаль, если вы пришли? Я бесконечно рада вам.
— Я отбываю.
— Отбываете? — то ли испугалась, то ли крайне удивилась артистка. — И куда же, если не секрет?
— Далеко. Похоже, очень далеко.
— И сюда больше не вернетесь? — с немым ужасом спросила Табба.
— Похоже, что нет. Поэтому пришел попрощаться.
Девушка вдруг стала плакать, прикрыв лицо одеялом; поэт ничего не предпринимал, лишь смотрел на вздрагивающий пододеяльник, ждал.
Наконец прима достаточно успокоилась, открыла лицо, жалобно произнесла:
— Я помру без вас.
Марк улыбнулся, вдруг прочитал лирические, печальные строки:
Я беру в руки Крест
И бреду на Голгофу!..
Как Россия моя,
Как Святая моя.
Я опять беру Крест
И опять на Голгофу… [3]
— Все равно умру, — повторила Табба, глядя перед собой стеклянными глазами. — Вот увидите.
— Не увижу, даже если умрете, — усмехнулся поэт. — Слишком буду далеко.
— А у меня мать тоже воровка, — неожиданно призналась прима.
— Почему — тоже?
— Но вы ведь вор.
Он подумал, задумчиво пожал плечами.
— Наверно, вор… Все мы воры. Воруем друг у друга. Кто больше, кто меньше. И кто во имя чего.
— Моя мама — знаменитая воровка, — с неожиданной гордостью продолжила прима.
— Знаменитая? — удивился Рокотов. — Это кто же?
— Сонька Золотая Ручка.
Поэт внимательно посмотрел на девушку, и было непонятно, поверил он ее словам или нет.
— Вы ее видите часто?
— Нет. Я от нее отказалась.
— От матери?
— И от матери, и от сестры… И даже прокляла.
Рокотов неожиданно уронил голову на грудь и сидел так какое-то время неподвижно.
— Никому не признавайтесь, — хрипло, сдавленно произнес он.
— О матери?
— О том, что прокляли. Это страшнее, чем убийство. Проклятие способно в самый неподходящий момент настичь вас. — Резко поднялся, спешным шагом двинулся из палаты, затем неожиданно остановился. — Я был проклят матерью! — Он постоял, глядя на девушку тяжелым взглядом, вдруг перекрестил ее и, не сказав больше ни слова, покинул палату, оставив Таббу в полной растерянности и оцепенении.
Княжна, Андрей и Михелина прогуливались по Крестовскому острову. Катались на маленьких смешных пони, кружились на карусели, взбирались на деревянные, гладко отполированные горки и с визгом катились вниз.
Кузен Анастасии все время был рядом с Михелиной, оказывал ей знаки внимания, в необходимых случаях нежно поддерживал ее под ручку, на давая свалиться наземь.
Княжна радовалась прогулке, свободе, простору, а особенно тому, что Михелина нравилась Андрею.
Она просто любовалась ими.
Однажды воровка едва не упала с качелей, кузен успел подхватить ее, лица их оказались так близко, что еще какой-то миг — и мог случиться поцелуй.
Оба смутились, Андрей поцеловал руку девушки, повернулся к застывшей в ожидании кузине.
— Анастасия, я, похоже, влюблен.
Михелина попыталась деликатно прикрыть его губы ладонью, но он отвел ее руку.
— Клянусь. Я даже не представляю, как покину вас.
— А ты не покидай, — пожала плечиками Анастасия. — Василий Николаевич поможет тебе.
— Нет, — печально улыбнулся юноша. — Есть жизнь, есть любовь, но выше всего этого — долг!.. — Повернулся к Михелине, ненавязчиво привлек ее. — Вы ведь дождетесь меня, мадемуазель Анна?
— Я буду ждать, — улыбнулась она.
— А если это будет не через месяц и не через два?
— Все равно буду ждать, — ответила молодая воровка и прикоснулась губами к его щеке.
Гаврила Емельянович в задумчивости расхаживал по кабинету, глядя на носки своих лаковых штиблет и как-то совсем не обращая внимания на стоявшего возле двери Изюмова.
Артист чувствовал себя совершенно не в своей тарелке, не знал, куда девать руки и чего ждать от директора театра.
Тот вдруг круто изменил направление, подошел к артисту почти вплотную.
— Вы ведь все это сочинили? — спросил директор, глядя в глаза Изюмову.
— Нет, — сглотнул тот. — Святая правда.
— Врете. Этого не может быть, потому что не может быть никогда!
— Они сами мне об этом сказали.
— Бред, фантазии, чушь, больное воображение!.. Вы хотя бы представляете своим комариным умом, что́ все это значит для театра, для поклонников, для меня, для вас, в конце концов!
— Представляю…
— Ни черта не представляете! — Директор отошел от Изюмова, сделал несколько шагов по кабинету, снова остановился. — Сонька Золотая Ручка вместе с полицмейстером посещает приму оперетты в больнице! — истерично выкрикнул он. — Чем не заголовок на первой странице любой газетенки?!
— Вы про дочку забыли-с, — подсказал Изюмов.
— Молчать! — затопал ногами Гаврила Емельянович! — Не сметь открывать рот!.. Стоять, слушать и молчать! — Снова приблизился вплотную. — Вы не говорили, я не слышал эту галиматью!.. И не дай бог где-то кому-то брякнете — задушу своими собственными руками! Насмерть!.. Вы поняли меня?
— Так точно-с!
— Не сметь!.. Не сметь по-солдафонски! Вы пока что артист, мать вашу втридешево!.. Вон отсюда!
Изюмов повернулся и в полуобморочном состоянии двинулся прочь из кабинета, и тут директор окликнул его:
— Подождите! — Подошел близко, изучил с ног до головы. — Зачем вы это делаете?
— Что? — не понял тот.
— Всю эту грязь о женщине, которую любите.
— Потому что люблю. Люблю, страдаю, безумно ревную. Пусть и ей будет не совсем сладко на этом свете.
— Мразь… Пошел!
Артист ушел, директор вернулся к столу, посидел какое-то время в задумчивости, снял было трубку телефона, но передумал, достал из буфета рюмку, налил до краев водки, выпил.
Изюмов сидел в третьесортном артистическом кабаке, будучи крепко пьяным и дурным по поведению. За столом он был один, перед ним стояли почти опорожненная бутылка водки, а также обглоданная кость баранины и капустный салат.
Публики в этот полуденный час здесь почти не было, поэтому прицепиться особенно было не к кому.