Нечего бояться | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вы говорите, что я атеист, потому что не все мы ищем Бога одинаково. Точнее, вы верите, что уже нашли Его. Мои поздравления. А я вот до сих пор Его ищу. И продолжу свои поиски еще лет десять–двадцать, если Он дарует мне достаточно жизни.

Я боюсь не найти Его, но искать все равно буду. Он, может, будет даже благодарен мне за старания.

И уж наверное, сжалится над вашей самодовольной уверенностью и ленивой, недалекой верой.

Игры «есть ли Бог» и «лабиринт смерти», конечно же, отлично совмещаются. Вместе они составляют трехмерный пазл из тех, что привлекают умы, уставшие от бесхитростной элементарности шахмат. Горизонтальная игра «Бог» пересекается с вертикальной «Смертью», создавая самую большую в мире головоломку. И мы с воплями карабкаемся вверх по лестницам, которые никуда не ведут, и бегаем по лабиринту, состоящему из одних тупиков. Знакомо ли вам это ощущение? И можно почти поверить, что Бог — такой вот Бог — читал эту запись в дневнике Ренара: «И продолжу свои поиски еще лет десять — двадцать, если Он дарует мне достаточно жизни». Какая самонадеянность! В общем, Бог даровал ему шесть с половиной лет: не слишком скупо, но и не то чтобы щедро. Можно сказать, справедливо. Справедливо в Его понимании, конечно.

Если как человек я боюсь смерти, а как писатель — профессионально занимаюсь поиском противоположного взгляда на этот феномен, значит, мне нужно научиться находить доводы в пользу смерти. Один из способов — это выставить альтернативу — вечную жизнь в неприглядном свете. И способом этим уже, конечно, пользовались. Это тоже весьма характерная для смерти проблема: испробовано уже почти все. У Свифта были струльдбруги, которые рождались с красной меткой на лбу, у Шоу в «Назад к Мафусаилу» были Древние, которые появлялись на свет из яиц, а к четырем годам уже достигали зрелости. В обоих случаях дар вечности оказывается обузой, а непрекращающаяся жизнь истощается до пустоты; жизнью этой обладающие — точнее обремененные — жаждут утешения смерти, в котором им жестоко отказано. Такой взгляд мне кажется искаженным и пропагандистским, слишком очевидно его предназначение утешать смертных. Мой терапевт указывает мне на более утонченный вариант — поэму Збигнева Херберта «Господин Когито и долгожительство». Господин Когито «желал воспеть прекрасный времени поток»; он рад своим морщинам и отказывается от эликсира долголетия, «приветствовал и памяти провалы, ведь память слишком волновала» — в общем, «с детства дрожь его брала при мысли о бессмертии». Что именно вызывает зависть к богам, спрашивает Херберт и отвечает с кривой усмешкой: «Сквозит на небесах, дела там в запустенье неутолимой похоти, неописуемая скука».

Довольно привлекательная позиция, даже если большинству из нас не составит труда представить административную реформу горы Олимп, да и божественными сквозняками и удовлетворением страстей нас не испугаешь. Тем не менее нападки на вечность — это, по определению, нападки на жизнь или, по крайней мере, воспевание ее быстротечности, которой только и можно утешиться. Жизнь полна боли, страданий и страхов, тогда как смерть освобождает нас от всего этого. Теченьем времени, говорит Херберт, вечность проявляет свое милосердие. Представьте, что все это происходит вечно: ну кто бы не взмолился о кончине? Жюль Ренар соглашается: «Представьте себе жизнь без смерти. Каждый день хотелось бы убить себя от отчаяния».

Если оставить в стороне проблему бесконечной вечности (которую, я думаю, можно было бы со временем решить), то старомодное, Богом дарованное бессмертие — помимо очевидного и наиболее эффектного момента неумирания — привлекательно главным образом из-за нашего подспудного желания и потребности в справедливом суде. Вот где она, нутряная притягательность религии, — то, что привлекало в ней Витгенштейна. Всю жизнь мы видим себя и окружающих лишь отчасти. Они, в свою очередь, отчасти наблюдают нас. Влюбившись, мы рассчитываем — эгоистично и альтруистично одновременно, — что нас наконец разглядят по-настоящему и оценят по справедливости. Любовь, конечно, не гарантирует положительной оценки: разглядев вас, предмет любви с таким же успехом может поморщиться, чем отправит вас до поры до времени в преисподнюю (проблема и парадокс заключаются в том, что влюбленный должен обладать достаточным чувством справедливости, чтобы выбрать предмет любви с таким ответным чувством справедливости, которое позволило бы оценить влюбленного по достоинству). В былые времена мы могли утешаться мыслью о том, что земная любовь, какой бы краткой и несовершенной она ни была, это всего лишь предвкушение чуда, истинного чувства — любви Божественной. Теперь это все, что у нас есть, и нам нужно как-то свыкаться с падением собственного статуса. При этом нам по-прежнему хочется, чтобы нас разглядели как следует — непредвзято и доброжелательно. Вот это сошло бы за хороший конец, не правда ли?

Так, может, нам оставить только Страшный суд и забыть про райские кущи, в которых еще может повстречаться тот укоризненный Господь, которого воображал себе Ренар: «Вас сюда не развлекаться позвали!» Может, нам и не нужен полный комплект. Потому что — вариант Бога номер 16б — представьте себе на секунду сколько-нибудь разумный ответ Бога, изучившего наше досье. «Знаешь, — сказал бы Он, — Я прочел документы и выслушал выдающегося небесного адвоката, выступавшего в твою защиту. Ты, конечно, старался, как мог (и Я, кстати, наделил тебя свободной волей, что бы там тебе ни говорили эти провокаторы). Ты был послушным ребенком и хорошим родителем, ты жертвовал на благотворительность и перевел слепого пса через дорогу. Ты жил так, как полагается всякому человеку, учитывая материал, из которого вы сотворены. Ты хочешь, чтоб тебя рассмотрели и одобрили? Вот, я ставлю печать “РАССМОТРЕН И ОДОБРЕН” на твою жизнь, досье и на лоб. Но, знаешь, давай начистоту: ты и впрямь считаешь, что за свое земное существование заслужил жизнь вечную? Не слишком ли большой куш за такой ничтожный, в сущности, вклад на срок от пятидесяти до ста лет? Боюсь, Сомерсет Моэм был прав, говоря о вашей породе, что для вечности вы не годитесь».

С этим сложно будет не согласиться. Если доводы про скуку и боль вечной жизни кажутся недостаточно вескими, то Аргумент о Ничтожности остается вполне убедительным. Даже если Господь у нас Милостивый — чтобы не сказать Умильный, — есть ли у нас объективные основания утверждать, что наше увековечивание будет иметь какой-то смысл? Нам могли бы польстить отдельные исключения (Шекспир, Моцарт, Аристотель — там, за бархатным ограждением, остальные в подвал), но какой в этом смысл? Все-таки в жизни есть место законной уравниловке, а времени и сил вдаваться в подробности — нет.


Прах моих родителей был развеян по ветру, бушевавшему на атлантическом побережье Франции; их родителей распылили прямо в крематории — если только урны с прахом где-нибудь не затерялись. Я ни разу в жизни не был на могиле ни одного из членов моей семьи и вряд ли побываю, если только брат не обяжет меня (он хочет быть похоронен в своем саду, чтоб слышно было пасущихся лам). Зато я посещал могилы многих некровных родственников: Флобера, Жоржа Брассенса, Форда Мэдокса Форда, Стравинского, Камю, Жорж Санд, Тулуз-Лотрека, Ивлина Во, Джейн Остин, Брака… Некоторые было совсем не просто найти, и ни к одной из могил не стояла очередь желающих возложить цветы. Камю вообще невозможно было бы обнаружить, если б не расположенный рядом более ухоженный участок его жены. На Форда ушло полтора часа блужданий по огромному довильскому кладбищу на вершине скалы. Когда я наконец нашел низкую, простую плиту, различить его имя и даты жизни было почти невозможно. Я присел на корточки и принялся отчищать высеченные в камне, покрытые лишайником буквы ключами от арендованной машины; я скоблил и смахивал, пока имя писателя вновь не стало чистым. Чистым, но неясным: может, то была вина французского каменщика, поставившего пробелы не там, где надо, а может — результат моих стараний, но тройное его имя выглядело причудливо. Начиналось правильно, с FORD, но потом следовало MAD OXFORD [44] . Возможно, на мое восприятие повлияла оставленная Лоуэллом характеристика английского романиста: «Старик, безумно любил писать».