Я хотел бы стать (впрочем, формально я им уже являюсь) стариком, безумно любящим писать; да и от посещений я бы не отказался. Мне нравится идея — хотя мой брат посчитал бы такое мечтание логически необоснованным, поскольку это будущее пожелание мертвеца, или же пожелание будущего мертвеца, — что кто-то, прочтя мою книгу, захочет найти мою могилу. Это по большей части литературное тщеславие, но под ним таится грубый, животный иррационализм. Насколько сложно полностью вытряхнуть из себя глубоко засевшую память о Боге, мечту о суде (исключительно справедливом, то есть сугубо снисходительном), обнадеживающую и призрачную надежду, что во всем этом есть какой-то высший, мать его, промысел, настолько сложно постоянно помнить о том, что смерть — это окончательно и бесповоротно. Разум по-прежнему ищет выход из тупика смертности и по-прежнему готов порой соблазниться научной фантастикой. И если Бог нам больше не помощник, а крионика — это грустный старик, который сидит возле потекшего холодильника и верит, что у трагедии может быть счастливый конец, значит, искать нужно в другом месте. В моем первом романе (местами даже слишком автобиографичном) рассказчик размышляет над возможностями клонирования, естественно, в ключе разного рода непредвиденных ситуаций и отступлений от нормы. «Представьте себе, что изобретут способ воссоздавать людей после смерти. И вот откапывают твой гроб, и оказывается, что ты разложился чуть больше, чем нужно… Или, если тебя кремировали, они не могут найти все крупинки праха… Или Государственный Комитет по Воссозданию решит, что ты недостаточно важен, чтобы тебя воссоздавать…» И тому подобное — вплоть до такого сценария, когда вас уже одобрили и утвердили к воссозданию и вот-вот вернут к жизни, как вдруг безрукая медсестра роняет жизненно важную пробирку, и ваши начавшие уже прозревать глаза темнеют навеки.
«Пожелание будущего мертвеца, — с кривой усмешкой выдает мой брат. — Таким образом, все наши желания — это желания будущих мертвецов». И все же, коль на то пошло, да, жду вас на своей могиле. Придите и соскребите лишайник с моего имени ключами от арендованной машины; а потом предложите мою кандидатуру для светского воскрешения из куска ДНК, но не делайте этого — надеюсь, вы не станете обижаться на такое требование, — пока техника не будет отработана до совершенства. Вот тогда и посмотрим, будет ли мое сознание таким же, как в первый раз, вспомню ли я что-нибудь из прошлой жизни (узнаю ли в этом предложении свою руку) и стану ли, усевшись за первую попавшуюся печатную машинку, старательно воспроизводить все свои книги по новой — в каковом случае, плюс ко всему, возникнет занятный казус с авторскими правами.
И все же сквозит в этом какая-то тоска. Да, из вечной мерзлоты уже выкопали целую вырезку шерстяного мамонта и собираются в лабораторных условиях вырастить всю клыкастую тушу. Но вопиющие литераторы, надо полагать, будут в самом хвосте этой очереди (возможно, в будущем писатели попытаются вставлять воскрешение пунктом в авторский договор, как сегодня требуют печатать свои книги на бескислотной бумаге). Не лучше ли согласиться с прямолинейностью французского государства: либо ты живой, либо мертвый, и никаких «но». Не лучше ли сказать решительное «прощай», чем двусмысленное «до свидания», когда шансов один на миллион, и повторить вслед за Доде: «Прощайте, жена, дети, семья, дорогие моему сердцу…» И потом: «Прощай, я, милый сердцу я, теперь уже тающий, едва различимый». Так мудрее, не правда ли?
Мудрость, в частности, состоит и в том, чтобы не притворяться, отбросить все искусственное. Россини написал Маленькую торжественную мессу после тридцативосьмилетнего перерыва. Свои поздние работы он называл «старческими грешками», а мессу — последним грехом. В самом конце рукописи он оставил посвящение на французском: «Боже милосердный, вот она и закончена, эта бедная маленькая месса. Благословенная у меня получилась музыка или проклятая? Ты ведь знаешь, я рожден для оперы-буфф! Немного уменья, чуть-чуть души — всё тут. Будь же прославлен и ниспошли мне рай. Дж. Россини, Пасси, 1863».
Слова эти как будто написаны ребенком — столько в них надежды; и в том, что большой художник в преклонном возрасте проявляет такую безыскусность, есть что-то бесконечно трогательное. Бахвальство и бравада — это для молодых, да, говорит он, пускание пыли в глаза входит в программу самореализации; но теперь, когда мы уже старые, позволим себе говорить просто и без прикрас. Возможно, для человека религиозного это значит снова стать ребенком и таким образом попасть на небеса; для художника это означает стать достаточно мудрым и спокойным, чтобы не таить свою сущность. Тебе и правда нужны все эти причудливые вариации в партитуре, все эти мазки на холсте, все эти многословные определения? И это не только смирение перед лицом вечности; просто чтобы научиться видеть и говорить простые вещи, нужно прожить жизнь.
«Достаточно мудрым». Иногда мои сверстники говорят, изображая удивление: «Забавно, конечно, но я совершенно не чувствую себя старше». Я-то, конечно, чувствую; а если возникают сомнения, то к моим услугам яркая и убедительная арифметика: допустим, я прохожу мимо двенадцатилетнего подростка, так вальяжно и преждевременно покуривающего на школьном крыльце, и понимаю, что в мои шестьдесят я сейчас, в 2006 году, по возрасту ближе к самому старому из живущих ветеранов Первой мировой, чем к этому пареньку. Чувствую ли я себя более мудрым? Да, немного; и уж точно менее дурным (возможно, даже достаточно мудрым, чтобы сожалеть о потере некоторого безрассудства). Достаточно ли я мудр, чтоб опроститься? Все еще не вполне, о Боже.
Мудрость — добродетель, которой награждаются те, кто бесстрастно изучает движения сердца и ума, кто, перерабатывая опыт, обретает понимание жизни; верно ведь? Что ж, нашему мудрому танатологу Шервину Нуланду есть что сказать по этому поводу. Вам сначала какую новость — хорошую или плохую? Здоровая тактика — всегда выбирать хорошую: есть шанс умереть, так и не услышав плохую. Итак, хорошая новость в том, что с возрастом мы действительно иногда становимся мудрее. А вот и плохая (и более длинная) новость. Все мы отлично знаем, что человеческий мозг изнашивается. С какой бешеной скоростью ни обновлялись бы их составляющие, клетки мозга (как и мышцы сердца) имеют ограниченный срок годности. Каждые десять лет жизни после пятидесяти мозг теряет два процента собственного веса; кроме того, он становится желтовато-кремового оттенка — «даже старение имеет свой цвет». Двигательная зона лобной коры теряет от двадцати до пятидесяти процентов нейронов, зрительная — пятьдесят, осязательная — примерно столько же. Но это еще не плохая новость. Плохая таится в сравнительно хорошей, сообщающей нам, что высшие интеллектуальные функции мозга в значительно меньшей степени подвержены высокой клеточной смертности. На самом деле, когда мы достигаем зрелого возраста, «определенных нейронов коры головного мозга» как будто становится больше, и есть даже свидетельства того, что ветвящиеся отростки — дендриты — продолжают расти на нейронах у пожилых людей, если те не страдают болезнью Альцгеймера (те, у кого уже есть альцгеймер, забудьте об этом). Таким образом: «Нейрофизиологи, возможно, открыли источник той мудрости, которую, как нам нравится думать, мы способны накапливать с возрастом». Оцените это «как нам нравится думать, мы способны накапливать» и посыпьте голову пеплом. Один мой друг, который любит иногда поделиться со мной своими проблемами, прозвал меня «ходячей консультацией» — ярлык, который, при всей иронии, доставляет мне необъяснимое удовольствие. Оказывается, у меня просто разрослись-закустились ветвящиеся отростки — а я тут и ни при чем.