Чапаев на секунду остановился и открыл рот, но тут же пришёл в себя.
— Как знать, как знать, — сказал он, по-военному чётко приложил два пальца к виску и вдруг бросился бежать через дорогу.
Т. повернул голову. Из дефилирующей по Невскому толпы выделились двое неприметно одетых господ и кинулись за Чапаевым; один из них, добежав до середины мостовой, чуть не попал под лошадь. Чапаев к этому моменту уже скрылся из вида.
Вскоре Т. вошёл в сверкающий стеклом и никелем холл «Hotel d'Europe».
«И откуда мне это только в голову пришло про личность Абсолюта, — думал он, глядя на пробор нагнувшегося за ключом рецепциониста. — Видимо, иногда сквозь нас проходит короткий и точный ответ тому, кому он действительно нужен, а мы даже не понимаем до конца только что сказанного. Быть может, этот молодой кавалерист точно так же ответил мне сегодня на мой главный вопрос, и осталось только понять его ответ до конца. А может быть, мне ответит на него сам Соловьёв. Завтра — если буду жив…»
Телега со снаряжением, пришедшая ночью из Ясной Поляны, выглядела на столичной улице жалко.
Вдруг сделались заметны невидимые прежде следы нищеты деревенского быта, его поразительной близости к дремучему лесному детству человечества: ободья колёс были вымазаны в грязи и навозе, треснутые спицы кое-как подвязаны лыком, а клочья сена над серыми досками казались вихрами волос на лбу ветхого внутреннего человека, задумавшегося века назад, кто и зачем заставляет его тащить на себе этот непонятно откуда приехавший крест, да так и не нашедшего ответа.
«Вот только всё наоборот, — думал Т., снимая с телеги кожаный баул (отчего-то прислали всего один), — не деревенская телега убога. Это городская улица вычурна и помпезна. В крестьянской телеге каждый элемент осмыслен и полезен, у всякой деревяшки есть простое и понятное назначение. Это как бы кратчайшая линия между двумя точками — необходимостью и возможностью. И проведена эта линия хоть коряво, но зато уверенно. А что такое город?»
Остановившись у входа в гостиницу, Т. оглядел улицу.
«Например, какие-нибудь гипсовые атланты, втроём держащие декоративный балкон — куда, что символично, даже нет выхода. Всё в городе имеет такую природу. Финтифлюшки, завитушки, грим и пудра на разлагающейся личине греха. Ужас, конечно, не в самой этой вавилонской косметике, а в том, что рядом с ней всё простое и настоящее начинает казаться убожеством и нищетой. А не было бы излишеств, так не было бы и нищеты… Стоп, а кто всё это сейчас во мне думает? Митенька, что ли? Уж больно на его колонки похоже. Или тот, кто мои мысли клепает, метафизик? Хорошо, не сплю…»
Поднявшись в номер, Т. поставил баул на стол и раскрыл его. Внутри блеснула тёмная сталь. Т. опустил в баул руки, чтобы ощутить её успокаивающий надёжный холод, а потом принялся выкладывать оружие на стол.
Что-то было не так.
Нахмурясь, Т. внимательно оглядел снаряжение.
Не было лаковой шкатулки с булатом для бороды.
Правда, сама проволока, скрученная грубым пучком, всё же нашлась во внутреннем карманце. Но она выглядела обгорелой и гнутой.
Это было ещё не всё: метательных ножей оказалось меньше половины, и на них темнели разводы копоти. Не было кольчужного жилета и метательного диска-шляпы. Зато среди снаряжения обнаружилось нечто новое — коса. Обычная крестьянская коса, мятая и местами ржавая, примотанная к короткой деревянной рукояти серой бечёвкой — так что получилось диковатое подобие абордажной сабли.
Боевая одежда в этот раз тоже выглядела странно, хотя неплохо подходила для города — прислали старую, заношенную и штопаную чиновничью шинель с драной куницей на воротнике. Рядом лежала чиновничья фуражка.
Под шинелью, на самом дне баула, была записка:
Ваше сиятельство граф Лев Николаевич!
С горечью сообщаю о беде, постигшей ваше имение Ясная Поляна. Августа седьмого дня на ночлег попросился бродячий слепой цыган по имени Лойко. Зная обычную вашего сиятельства доброту к увечным и перехожим людям, отказать ему не посмели и устроили на конюшне.
Ночью слепой Лойко сначала снасильничал над молочницей Грушей, а потом поджёг конюшню и дом, и после ликовал на пожаре, пока не повязали. Кричал так: «Ты, де, думал меня победить — так поужинай красным петухом, железная борода!»
Слепого цыгана доставили к становому приставу, да только горю этим не помочь. Перед тем две недели стояла засуха, а в ту ночь был ветер, и сгорело, ваше сиятельство, всё — и дом, и флигель, и кузня, и пристройки. Сгорел и фехтовальный зал со всеми вашими чучелами да манекенами, хоть и стоял поодаль. И народу погорело немало, всех ещё не сочли.
А когда того цыгана вязали, он, хоть слепой, а железной гирей на ремешке двинул в висок Леху Самохвалова, который ваше сиятельство перед поездами изображает. Леха следующим днём и помер, теперь к курьерскому и семичасовому никто пахать не ходит.
Потому и посылка такая скудная, ваше сиятельство — собирали, что нашли на пепелище, а шинель сосед ваш дал, отставной надворный советник Васильев, давний ваш почитатель. Револьвер вы добудете сами, насчёт этого я не волнуюсь. Косу же посылаю на всякий случай, а не пригодится, так и выбросьте совсем. Ещё хотели послать сеть на пескарей, набрасывать на врагов, как на картинках про Римский Колизей, но Васильев сказал, что вы рассердитесь.
Простите меня, дурака грешного, недоглядел. Да и как доглядишь тут, когда Бог решит наказать.
Управляющий имением, Семён Голубничий.
Дочитав, Т. бросил письмо на стол.
«Вот и дома нет… Бог наказал, да. Вот только какой именно? Ариэль? Перед отъездом в Хургаду нажрался и чудачит? Нет, вряд ли. Пожар, гирька на ремне — больше похоже на Овнюка… Точно, он — всегда по колено в крови бредёт. Опять, наверно, вдохновение посетило. Когда ж он только кровью захлебнётся, упырь проклятый — сколько людей погубил… Впрочем, чего зря горевать. Всё равно никого не помню. Только Леху видел из поезда — если это он был. И фехтовальный зал тоже забыл… Хотя…»
Т. зажмурил глаза, и на миг ему показалось, что он видит странные соломенные чучела в остроконечных шляпах, кирасах из папье-маше и красных плащах — они походили на овощную армию злого цитрусового принца из итальянской сказки. Затем ему представился рыцарский доспех с мишенью вместо головы. Но это было, скорей всего, не воспоминанием, а подделкой, игрой ума, пытающегося вообразить «фехтовальный зал». Память же была пуста и безвидна, как осенняя петербургская ночь.
«С другой стороны, — думал Т., вплетая в бороду булатные проволоки, — если взглянуть на вещи трезво, истина может заключаться в том, что помнить мне вообще нечего. Отчего я так легковерен? Скорей всего, этот Семён Голубничий существует исключительно как подпись под этим письмом… Стоп, стоп. Цыган Лойко действительно есть, его я хорошо помню. Надо же, как изъясняться стал — железная борода, красный петух. Опять характер развивают…»