Сколько бы ван Аудейк ни сталкивался с суевериями яванцев, он неизменно приходил в ярость, видя в них противоположность всему тому, что он называл законами природы и жизни. Да, только из-за суеверий яванцы могут забыть о своей прирожденной учтивости. Какие бы доводы ни приводили регенту, он будет молчать, упорствовать в полном молчании, наложенном на него дукуном. И будет чувствовать себя вне опасности, вне досягаемости для тех, кого считал своими врагами. И это априорное представление о его враждебном отношении к тому, кого он хотел бы считать своим младшим братом и соправителем, огорчало ван Аудейка больше всего.
Вместе с Леони и Додди он поехал назад в Лабуванги. Дома он поначалу ощутил радость от возвращения, удовольствие от привычной домашней жизни, которую так любил: ему было физически приятно видеть собственную кровать, собственный письменный стол и стулья, пить свой собственный кофе, приготовленный так, как он привык. Эти маленькие радости поначалу привели его в благодушное настроение, но вскоре он опять помрачнел, найдя под стопкой служебных писем у себя в конторе послание, написанное искаженным почерком одного из анонимных корреспондентов. Его он открыл первым и испытал омерзение, прочитав имя Леони, переплетенное с именем Тео. У этих мерзавцев не осталось ничего святого: они выдумывают самые чудовищные комбинации, чудовищную клевету, противоестественные обвинения вплоть до кровосмешения. От всей этой грязи, которой поливали его жену и его сына, они оба только взмыли еще выше в его любящем сердце, стали еще чище, достигли вершин непогрешимости, он проникся к ним еще более сильной и искренней нежностью. Но от всколыхнувшейся горечи к нему вернулось дурное расположение духа. Фактической причиной было то, что ему придется представить к увольнению регента Нгадживы, чего ему крайне не хотелось делать. Эта необходимость отравляла жизнь, от нее он становился нервным и больным. Когда он не мог следовать тем курсом, который запланировал, когда жизнь отклонялась от заранее намеченной им, ван Аудейком, последовательности событий, эта строптивость, этот бунт жизни против логики приводил его в состояние нервозности и болезни. Ведь после смерти старого пангерана он дал себе слово высоко нести честь рода Адинингратов – отчасти в память о столь любимом им яванском князе, отчасти следуя служебным инструкциям, а также из чувств благородной гуманности и скрытой поэзии в собственной душе. Но это не получилось у него с самого начала. Сразу же началось противодействие – не по чьей-то воле, а само собой, в силу вещей – из-за вдовы пангерана, старой айу пангеран, которая стала всё проигрывать в карты и кости, разоряя себя и своих близких. Ван Аудейк по-дружески пытался остановить ее. Она была открыта для его советов – но страсть к игре оказалась сильнее. В ее сыне Сунарио, регенте Лабуванги, ван Аудейк еще при жизни отца распознал непригодность к полноценной службе в должности регента: высокомерный, гордый своим происхождением, неяркий, всегда далекий от реальной жизни, лишенный таланта править или сочувствовать слабым мира сего, фанатично увлеченный общением с дукунами, погруженный в священные расчеты – петенганы, неизменно замкнутый и живущий в мистическом сне, слепой к тому, что обеспечило бы его яванским подданным благополучие и справедливость. И тем не менее народ боготворил его благодаря как его аристократическому происхождению, так и его славе человека, обладающего святостью и особым могуществом: полученной от бога волшебной силой. Потихоньку, втайне, женщины из регентского дворца продавали бутылки с водой, которая протекла по его телу, в качестве лекарства, спасающего от любых болезней. Таков был старший брат, а младший прошлой ночью совсем забылся, одержимый безумием из-за страсти к игре и алкоголю… Из-за таких сыновей зашатался этот некогда великий род: дети их были еще малы, несколько племянников служили в должности пати в Лабуванги и в соседних резиденциях, но и в их жилах не текло ни капли благородной крови. Нет, ему, ван Аудейку, никогда не удавалось то, к чему он так стремился. Та, чьи интересы он защищал, сама мешала ему в этом. Ничего хорошего род Адинингратов не ждало.
Но почему все должно было сложиться именно так, он не понимал, и это огорчало его, наполняло его унынием.
Он с самого начала представлял себе совсем другую линию развития – прямую и красивую, поднимающуюся вверх, такую, какой он представлял себе свою собственную жизнь, – а их жизнь причудливо петляла, спускаясь все ниже и ниже. И он не понимал, что может оказаться сильнее, чем он сам, когда он к чему-то стремится. Разве не было так всегда в его жизни и карьере, что все, к чему он стремился, происходило согласно той логике, которую он своей волей день за днем навязывал будущим событиям? Его честолюбие задало логику идущей вверх линии, потому что его честолюбие поставило перед собой цель возродить этот яванский род…
Неужели он потерпит фиаско? Потерпеть фиаско в борьбе за цель, которую он поставил перед собой как служащий Колониальной администрации, – он себе этого не простит. До сих пор ему всегда удавалось добиваться своего. Но то, чего он добивался теперь, было – хоть он этого не осознавал – не просто целью государственного служащего, в силу служебных обязанностей. То, к чему он стремился теперь, было целью, которую он поставил перед собой во имя любви к людям, как велело ему его собственное благородное начало. То, чего он добивался теперь, было его идеалом, идеалом европейца на Востоке, европейца, который видел Восток таким, каким хотел его видеть и был способен видеть.
Он никогда не согласился бы признать, что существуют силы, объединяющиеся в одну большую силу, противодействующую ему, смеющуюся над его представлениями, издевающуюся над его идеалом, силу тем более могущественную, чем глубже она запрятана. Его природа отказывалась признавать эту силу, и даже самое ясное проявление этой силы осталось бы для его души загадкой, мифом.
Ван Аудейк побывал в тот день в центральном бюро, а когда вернулся домой, ему навстречу тотчас же вышла Леони.
– Отто, к нам пришла раден-айу пангеран – сказала она, – уже час назад. Очень хочет с тобой поговорить. Она ждет тебя.
– Леони, – ответил он, – почитай эти письма. Я часто получаю подобные пасквили и до сих пор не говорил с тобой о них. Но, быть может, лучше, чтобы ты была в курсе дела. Может быть, лучше, чтобы ты об этом знала. Но умоляю тебя: не принимай это близко к сердцу. Надеюсь, мне не надо тебя заверять, что я ни единого мига не верил этой грязи. Так что не расстраивайся и сегодня же отдай эти письма мне в руки. Чтобы они просто так не валялись… А сейчас пригласи раден-айу пангеран ко мне в контору…
Леони, держа письма в руке, пошла за гостьей. Это была почтенная, седовласая женщина, еще стройная, с гордой королевской осанкой; черные глаза смотрели мрачно, а рот, из-за сока бетеля словно слишком широко нарисованный, со сточенными и покрытыми черным лаком зубами, казался ртом ухмыляющейся маски и нарушал аристократичность ее внешности. На ней был черный атласный кабай с драгоценными застежками. Седина и мрачность взгляда вместе придавали ее облику удивительное сочетание благородства и затаенной пылающей страсти. На ее старости лежала печать трагизма. Она сама чувствовала, как злой рок давит на нее и ее близких, и возлагала всю надежду на великое таинственное могущество своего старшего сына Сунарио, регента Лабуванги.