Двумя этажами ниже Тома Ремиж радовался передышке, минутам одиночества; ему надо было сконцентрироваться, подвести итоги и позвонить в Биомедицинское агентство: там как раз должны были приступить к исчерпывающей оценке органов донора — женщина на другом конце провода была старейшим работником организации; Тома сразу же узнал её низкий, строгий голос, представил её сидящей в самом центре большого зала, столы выстроились буквой U, представил себе её очки в массивной пластмассовой оправе цвета янтаря, скрывающие лицо; затем Ремиж сел за компьютер и, следуя лабиринтообразному пути для входа в систему, ввёл множество паролей и шифров; затем он открыл информационную базу, чтобы создать новый документ, в который он скрупулёзно занёс все данные о состоянии тела Симона Лимбра: этот документ носил название «Кристалл»; он пойдёт в архив, а ещё ляжет в основу диалога, который с этого момента начнётся между Биомедицинским агентством и клиниками; этот же документ станет гарантом сквозного контроля над всем процессом трансплантации, гарантом анонимности донора. Тома поднял голову: по подоконнику скакала всё та же птица, и он видел её круглый неподвижный глаз.
* * *
В тот день, когда Тома стал счастливым обладателем щегла, жара окутала Алжир облаком пара; в квартире со ставнями цвета индиго Хосин, голые ноги под полосатой джелабой, [80] распростёрся на диване и обмахивался веером.
Лестничная клетка, выкрашенная в синий цвет, пахла кардамоном и цементом; Усман и Тома в полумраке преодолели три пролёта; сквозь пластины вплавленного в крышу матового стекла в здание проникал жёлтый дрожащий свет, который с трудом добирался до цокольного этажа. За встречей кузенов — крепкое объятие, затем скороговорка на арабском под хруст раскалываемых зубами фисташек — Тома наблюдал отстранённо и почти испуганно. Он не узнавал лица Усмана, которое менялось самым удивительным образом, когда его друг говорил на родном языке, челюсть уходит назад; обнажаются дёсны; глаза вращаются в глазницах, словно стеклянные шары; звуки вырываются из самой глубины горла, из загадочной зоны, которая прячется далеко за миндалинами; новые гласные перекатываются во рту, щёлкая под нёбом: это был какой-то другой мужчина, почти незнакомый, и Тома растерялся. Но разговор принял совсем другой оборот, как только Усман изложил цель их визита по-французски: мой друг хотел бы услышать щеглов. А! Хосин повернулся к Тома: может быть, он даже хочет приобрести одного? Алжирец подмигнул гостю с преувеличенной хитрецой. Может быть, улыбнулся Тома.
Прибывший накануне, впервые пересёкший Средиземное море, молодой человек был сразу же покорён бухтой Алжира, её совершенным изгибом; покорён городом, расположившимся над бухтой террасами, цвета белый и голубой; крепко сложенной молодёжью; запахом увлажнённых тротуаров, драценой, переплетающей свои ветви в Жарден д’эссё, [81] образуя тенистый свод из волшебной сказки. Красота не столько чувственная, сколько чистая. Ремиж был опьянён; новые ощущения переполняли его, будоражили душу, смесь эмоционального возбуждения и острейшего осознания всего, что его окружало: жизнь в этой стране не была отфильтрована, как и он сам. Трубочка банкнот была завёрнута в носовой платок, и Тома, в эйфории, время от времени похлопывал себя по оттопыренному карману брюк.
Хосин направился к балкону, толкнул ставни и, перевесившись через перила, хлопнул в ладоши, а затем принялся отдавать распоряжения; Усман что-то закричал на арабском — по его виду можно было догадаться, что он говорит: нет, пожалуйста, не делай этого; голос Усмана звучал умоляюще, но поздно: им уже несли супы и мясо, нанизанное на деревянные шпажки; тарелки с кус-кусом, [82] воздушным, как морская пена; салаты, приправленные апельсинами и мятой; медовые пирожные. Поев, Хосин поставил птичьи клетки на пол, устланный керамической плиткой; он старательно выровнял их, сверяясь с узором, покрывавшим керамику. Птицы были маленькими — двенадцать-тринадцать сантиметров: короткая шея, непропорциональное брюшко, совсем скромное оперение, лапы-спички и, прежде всего, неподвижные бусины глаз, пристальный взгляд. Щеглы сидели на крошечных деревянных жёрдочках, которые легонько раскачивались. Тома и Усман устроились на корточках в метре от клеток; Хосин свернулся клубком на пуфе в глубине комнаты. Он испустил крик, нечто напоминающее йодль, — и концерт начался: птицы запели, сначала все по очереди, потом хором, каноном. [83] Никто не осмеливался ни смотреть друг на друга, ни прикоснуться друг к другу.
Меж тем все говорили, что щеглы исчезли. Щеглы из леса Байнем, щеглы Каду и Дели-Ибраима, щеглы Сук-Ахраша. Их уже нигде не найти. Непрекращающаяся охота на птиц привела к почти полному истреблению некогда многочисленной популяции. У дверей домов обитателей Касбы [84] висели жалко поскрипывающие, пустые клетки; если говорить о клетках торговцев птицами, то в них поселились канарейки и попугаи; щеглов же в них не было, а если и были, то их прятали в темноте подсобок и охраняли, как дракон охраняет свои сокровища; цена за птицу возрастала пропорционально её редкости: закон капитализма. Конечно, щегла всё ещё можно было купить в пятницу вечером в Эль-Харраше, на востоке столицы, но каждый знал, что тамошние щеглы, как и те, с рынка в Баб-эль-Уэде, никогда не порхали среди алжирских холмов, не скакали по веткам сосен и пробковых дубов, растущих на лесистых склонах, и не были пойманы традиционным способом, на «манок» — выпущенную на волю самку щегла, к которой самец мчался, чтобы оставить потомство: петь такие щеглы не умели. Птиц доставляли с марокканской границы, из Магнии, [85] где их ловили тысячами; сеть захватывала и самцов, и самок; потом малюток привозили в столицу по каналам, налаженным парнями, которым не исполнилось и двадцати, — молодыми безработными, бросившими свой жалкий, но честный труд, чтобы поучаствовать в этом жестоком состязании за выживание, влиться в этот весьма доходный бизнес; парнями, которые ничего не знали о птицах: большая часть щеглов, запутавшихся в сетях, умирала от стресса уже во время транспортировки.