Окольцованные злом | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Речь шла о безрадостном. Народ утратил былое благочестие, Египет раздирала смута, а царская казна была пуста, подобно древней обворованной гробнице.

— О владыка Египта, — Унамон почтительно склонил голову, — скорбь охватывает меня примысли о нищете в нынешние времена. Правители земель разбежались, брат убивает брата, сыновья поднимают руки на матерей. Земли Черной страны опустошены. Каждый человек говорит: «Мы незнаем, что со страной… Что значат богатства, если за них нечего взять?» Известно ли тебе, государь, — жрец склонил голову еще ниже, — злодеи входят в сговор со стражей и оскверняют могилы даже в Долине царей? Ты должен, господин наш, восстановить свое могущество, возродить священные ритуалы и прекратить разграбления царских могил, иначе Гор не допустит твою тень к трону Осириса.

Херихор тяжело, со стоном, вздохнул:

— В моем сердце не было зла. Я подавал нищим, я кормил сирот. Я имел друга и приближал к себе подданных. Но те, кто ел из моих рук, стали мятежниками… — Он повернул голову и движением бровей удалил из покоев носителя опахала. — Я читаю в сердце твоем, достойнейший отец, ты пришел не с одной лишь скорбью. Ты, Унамон, ждешь от меня одобрения твоей мудрости.

— Да благословят тебя боги, повелитель Египта. Истину ты сказал. — Унамон оторвался от созерцания своих сандалий, которые ему было разрешено не снимать при входе во дворец, и посмотрел фараону в лицо. — Недалеко от храма царицы Хатшепсут я приказал устроить глубокую шахту, переходящую в просторное хранилище. — Жрец тяжело вздохнул. — Рабы, рубившие скалу, не пережили захода солнца. Той же ночью послушники и младшие жрецы перенесли в тайник останки Великого Рамзеса, отца его Сети и других царей, всего числом тридцать семь. И они ушли за горизонт, еще до рассвета, — их убил персик [80] .— Унамон опять вздохнул. — Вход в шахту запечатан и неприметен, а тайну знают теперь только двое.

Низко склонившись, он вытащил из складок одежды небольшую табличку с картой захоронения, и едва фараон всмотрелся, как глина начала крошиться, — через минуту на царской ладони лежала лишь горстка сухой пыли.

Повисла пауза, но, почувствовав, что разговор не закончен, Херихор, обтерев руку концом своего клафта, спросил:

— Ты хочешь сказать что-то еще, досточтимый Унамон?

Жрец поднялся.

— Быть может, тебе интересно знать, государь, — голос его сделался печален, — одна лишь гробница осталась нетронутой в Долине, усыпальница Тутанхамона, фараона восемнадцатой династии. Вот уже два века она стоит открытой, но любого, осмелившегося ступить внутрь, ждет смерть. Говорят, что грабители, двести лет назад сломавшие печати, погибли, так и не сумев выбраться наружу. Рабы, по моему приказу завалившие щебнем галерею и запечатавшие вход в нее, тоже ушли в поля Осириса. Однако они успели закончить труд. Видимо, со временем заклятие слабеет.

Заметив недоуменный взгляд Херихора, старый жрец снова вздохнул:

— Точно никто ничего не знает. Двадцать веков прошло, целая вечность… Говорят, все дело в каком-то древнем перстне, история которого тянется от самого царя Миноса…

Не давая заглянуть себе в глаза, Унамон припал к ногам царя и медленно двинулся прочь из залы. Глядя на его жалкую, согбенную, бессильную фигуру, Херихор печально прикрыл веки: «Где же былое величие жреческой касты? Где все? О боги, сжальтесь над Египтом!»


Дела минувших дней. 1924 год


Trahit sua guemgue voluptas [81] .


Штабс-капитан успел сделать только несколько шагов, не больше. Неожиданно перед глазами вспыхнул ослепительный белый свет, и он увидел стремительный сверкающий поток, надвигающийся на него с неимоверной быстротой. Хованский закричал и в ужасе бросился прочь, но гигантская волна накрыла его, и, подхватив, понесла на своем гребне к исполинскому конусу мрака, занимавшему все видимое пространство впереди.

Непроглядная темень окутала его со всех сторон. Но постепенно движение замедлилось, тьма немного рассеялась, и штабс-капитан увидел, что очутился в каменистой пустыне, с невысокими холмами и беснующимся вдалеке вулканом. Было сумрачно, — окрестности освещались лишь потоками лавы, огненными реками расчертившими тьму; отовсюду злобно шипели гады, выползая из-за скалистых обломков; под ногами и в воздухе кишели полчища насекомых: мухи, москиты, пауки, скорпионы… Стояло зловоние, немыслимое, ни с чем не сравнимое, будто в годами немытом сортире запустили цех по разделке трупов…

Чувствуя, что его может вытошнить в любую секунду, Хованский медленно побрел к соседнему холму, стараясь не наступать на крупных гадов и тысячами давя всякую мелочь. Под ногами хрустело и хлюпало, несколько раз он поскальзывался и падал, в кровь обдирая локти. Вдруг откуда-то из-за камней донеслись приглушенные стоны и звуки рвоты, Семен Ильич обрадовался — хоть что-то человеческое. Однако, обогнув наконец холм, обомлел.

Там, за шикарно накрытыми столами, жрали господа и дамы. Вот вальяжный толстопузый господин, во фраке и с «бабочкой», от души смазал икрой расстегайчик с визигой, степенно выкушал водочки, заглотил пирожок, и сейчас же его вывернуло наизнанку. Он виновато улыбнулся, подлил себе водочки и протянул руку за жареной куропаткой. Рядом дама с тремя подбородками и головой, плавно переходящей в туловище, никак не могла осилить огромную, величиной с блюдо, ватрушку. Она тоже кокетливо хихикала и блевала прямо на декольте. Кого-то рвало шашлыками по-карски, кого-то — устрицами с лимоном, кого-то — кровавым бифштексом…

Чувствуя, как и у него желудок поднимается к горлу, Семен Ильич поспешил ретироваться. Однако далеко уйти не удалось, — внимание его привлекли страстные стоны. За следующим холмом штабс-капитан очутился в прелестном зеленом оазисе, заросшем финиковыми пальмами и тамариндами. Под сенью их раскидистых крон в позах весьма откровенных возлежали мужчины и женщины. Члены их трепетали, с губ слетали неясные звуки, но нагие тела, хоть и сплетались в порывах вожделения, слиться, увы, не могли, эрос здесь царствовал лишь наполовину: в самый желанный момент мужчины становились бессильны, а женские чресла сводила жестокая судорога, превращая их каждый раз в неприступную твердыню. В жестокой злобе они выли и рвали на себе волосы.

На травке у пруда, в самом центре оазиса, тоже исступленно корежились людские тела, однако от страсти несколько иного рода. Это были обреченные на вечную ломку морфинисты: кто-то без удержу чихал, кто-то бился головой о землю, кто-то вился ужом от нестерпимой боли в желудке, а кто-то пил мочу и жевал носки, надеясь уловить хотя бы мизерные доли наркотика.

«Да, приятное общество!» Семен Ильич миновал оазис с отвращением. Сразу за ним начиналась стена ядовитого колючего кустарника, уныло простиравшаяся вдоль горизонта сколько видел глаз. Оттуда доносилось мерзкое металлическое скрежетание, сильно пахло серой, смолой, громко гудело пламя, и то и дело раздавались крики столь страшные, что у Хованского вдоль позвоночника пробегала дрожь. Он замер, сомневаясь в необходимости путешествия за колючую изгородь, и в это время неведомая сила стремительно швырнула его на землю, перед глазами снова вспыхнул ослепительный свет, и Семен Ильич ощутил себя лежащим в прохладной полутьме каменного склепа.