Было бы неправильным также полагать, что война за существование — второстепенное явление, представляющее собой незначительное меньшинство среди всех конфликтов. Напротив, с течением времени любая война имеет тенденцию превращаться в борьбу за выживание, при условии, что военные действия достаточно интенсивны, а потери достаточно велики. Это происходит потому, что чем дольше продолжается конфликт и чем дороже он обходится, тем выше вероятность того, что причины, по которым он начался, будут забыты. Чем больше принесено жертв, тем более настоятельной становится необходимость оправдать их в глазах всего мира и в своих собственных. Если считать существование высшей целью, то в результате на уровне деклараций, а также зачастую и на практике, любая затяжная война между равными противниками, если она не угаснет сама собой, скорее всего, превратится в борьбу не на жизнь, а на смерть.
Хороший пример того, как это бывает в действительности, дает Первая мировая война. Если судить по терминологии, которую использовали дипломаты в беспокойном июле 1914 г., конфликт разгорелся вокруг таких понятий, как «баланс сил», «утраченные территории», «спорные территории», а также «коалиции», которые, в свою очередь, повлекли за собой нечто, называемое «честью». Все эти проблемы напрямую затрагивали жизнь лишь небольшого числа людей в воюющих странах; в каждой стране было много тех, кто, подобно бравому солдату Швейку, полагал, что существующая система коалиции обязывала Австрию воевать против Турции, Германию («этот немецкий сброд») — напасть на Австрию, а Францию — прийти на помощь осажденной Австрии. Несмотря на то что ревматизм приковал его к инвалидному креслу, Швейк с энтузиазмом приветствовал войну. Он не перестал приветствовать войну даже тогда, когда ситуация прояснилась и все осознали, что война будет вестись в союзе с Германией против Франции, таким образом поднимая щекотливый вопрос о том, не был ли энтузиазм бесчисленных швейков в воюющих странах основан на недоразумении.
Время — злейший враг энтузиазма, и война тоже иллюстрирует это правило. Со временем энтузиазм народов начал иссякать, и ему на смену пришла мрачная решимость. Потери со стороны Британского Содружества наций, составившие около 750 тысяч человек убитыми, не могли быть оправданы необходимостью спасти бедную маленькую Бельгию, с которой Великобритания фактически никогда даже не подписывала формального договора. Полуторамиллионные потери французов не могли быть оправданы необходимостью вернуть Эльзас и Лотарингию, принимая во внимание тот факт, что на протяжении сорока трех лет Франция прекрасно обходилась без этих провинций. Потери немцев, составившие два миллиона убитыми, нельзя списывать на желание Второго рейха помочь союзной Австрии, не говоря уже о том, чтобы оправдать их стремлением поддержать некий мистический «баланс сил». Чем больше льется крови и тратится средств на войну, тем настоятельнее становится требование, что все это должно быть чем-то оправдано. Первоначальные, сравнительно скромные цели войны разрастались все больше и больше. Выяснилось, что народы сражаются за создание Mitteleuropa [44] , или ради того, чтобы усмирить германский «милитаризм», или для того, чтобы «сделать мир безопасным для демократии», или даже ради того, чтобы положить конец войне как таковой. Все эти лозунги едва ли могли скрыть тот факт, что люди ввязались в борьбу не на жизнь, а на смерть, даже не зная, почему или ради чего. Борьба стала поддерживать и оправдывать сама себя, подпитываясь реками пролитой крови. Она продолжалась и продолжалась, закончившись только тогда, когда одна из воюющих сторон была настолько истощена, что социальные связи начали разрушаться, и на смену общей заботе о существовании нации как целого пришел страх каждого отдельного ее представителя за свою жизнь.
Вторая мировая война дает нам в некотором смысле еще более наглядный пример того, как «политическая» война превращается в войну за существование. После поражения 1940 г. война под лозунгом Mourir pour Danzig [45] превратилась в сражение за независимое существование французского государства и, более того, французского народа. Лозунг Чемберлена «Выполним наши обязательства перед Польшей!» превратился в другой лозунг: «Остановим нацистского зверя!», а также в заявление Черчилля: «Мы будем сражаться на пляжах». По другую сторону линии фронта война, которая начиналась как попытка пересмотреть Версальский договор, или отвоевать так называемый «Польский коридор», или даже получить Lebensraum [46] для Grossdeutsche Reich [47] , приобрела совершенно другой характер к зиме 1941/42 года. На смену ей пришла «ein Ringen um die Nationale Existenz» [48] , которая захватила даже тех немцев, которые поначалу не были рады войне. Точно так же и на Дальнем Востоке «формирование Великой восточноазиатской сферы сопроцветания» происходило только до определенного момента. Затем на смену ему пришла борьба против «чужеземных дьяволов», которые, как считалось, лелеяли коварные планы по уничтожению всех японцев, как мужчин, так и женщин; и в этой борьбе были оправданны любые средства, даже камикадзе. Единственной воюющей сверхдержавой, которая, по мере того как война набирала обороты, не боролась за существование, были Соединенные Штаты, — недостаток, который, к великой радости Геббельса, был исправлен, когда Рузвельт потребовал «безоговорочной капитуляции».
О том, что все это может действовать и в обратном направлении, свидетельствуют мучения Америки во Вьетнаме. Неравенство противников по численности и силе, а также расстояние, разделявшее их, были настолько велики, что всякая попытка представить войну как борьбу за существование была обречена на провал из-за своей полной абсурдности. Таким образом, первоначальные цели американцев в этой войне, заключавшиеся в том, чтобы остановить распространение коммунизма и защитить демократию в южном Вьетнаме, содержали изрядную долю идеализма, пусть даже последний никогда не существовал в чистом виде. По мере эскалации конфликта требование, чтобы война велась не ради какой-то заоблачной идеалистической цели, а ради практических интересов, звучало все более настойчиво. «Интересы» использовались для того, чтобы оправдать все увеличивающиеся затраты людских и материальных ресурсов, но чем больше были эти затраты, тем сложнее было найти такие интересы, которые могли бы их оправдать. В конце концов, когда Генри Киссинджер возглавил Совет Национальной Безопасности США, он опубликовал статью, в которой говорилось, что США были во Вьетнаме просто потому, что были, — это прозвучало равносильно признанию в том, что Штаты ввязались в войну, вообще не имея на то никакой причины.
Нельзя сказать, что американский опыт во Вьетнаме нетипичен. Его разделили многие другие страны, включая даже Израиль, который когда-то показал своим врагам (и всему миру) наглядный пример того, что можно сделать, сражаясь за существование. В конце 1970-х гг., согласно имевшейся информации, Израиль увеличивал свой арсенал ядерного оружия, даже несмотря на то, что некоторые арабские страны демонстрировали готовность заключить мир. В то же время Армия обороны Израиля усиливалась в качественном и количественном отношении, пока не была создана самая мощная армия из когда-либо созданных страной такого размера. К 1982 г. стало очевидно, что существование страны больше не поставлено на карту, и это дало возможность правительству во главе с премьер-министром Бегином принять более традиционный курс и вторгнуться в Ливан. Будучи преимущественно «инструментальной», война в Ливане так и стала предметом политического консенсуса. Чем дольше она продолжалась, тем менее ясным становилось, зачем ее вообще надо было начинать. И годы спустя этот вопрос остается спорным до такой степени, что политическое руководство страны было публично обвинено в убийстве; это очень напоминает обвинения антивоенной оппозиции в убийстве американских детей, предъявленные президенту США Линдону Б. Джонсону.