Никогда я не стоял так близко к морю крови.
Как Иисус не спас меня
Как мне хочется еще раз попробовать мамин яблочный пай, запах которого, поднимаясь на второй этаж, будил меня в кровати. Под огненно-оранжевым небом мы катим на машине – маленькой металлической коробочке под звездами. Мы часто совершали дальние поездки по Техасу, самому большому штату Америки; папа вел машину, мама спала, и мы на заднем сиденье тоже храпели, только я не спал. Я притворялся, что сплю. Я слушал такие огромные бобины, помните? Вроде больших кассет, размером с карманную книжку. Можно было переключать с одной песни на другую, папа слушал «Drive My Car» из битловского альбома «Rubber Soul», и я подпевал про себя: «bee-beep, bee-beep, yeah!» Или был еще альбом «L.А. Woman» группы «Doors», начинавшийся эдаким адским блюзом под названием «The Changeling». Я качал головой в такт, закрыв глаза, и боялся, что папа заснет за рулем, и кричал про себя: папа, проснись!
– Папа, проснись! Папа, проснись!
Я узнаю голос сына.
– А? Я долго спал?
Лурдес объясняет, что я на мгновение отключился, потерял сознание. Дети вялые, отравленные, как и я. Должно быть, ядовитые пары постепенно приканчивают нас, а мы и не замечаем. Мне хочется снова уснуть, вернуться в свой детский семейный сон. Я начинаю любить родных, как любят надувную лодку в бурю. Лурдес заговорила – теперь ее черед. Она рассказывает, что ей не удалось завести детей, потому она и хочет помочь Джерри и Дэвиду, и что в ресторане без нее спокойно обойдутся, и что надо сохранять спокойствие, что мы выйдем отсюда, надо только подождать, и я чувствую, что верит она в это железно. Ей удается поймать сеть, она звонит брату, тот не помнит себя от волнения. Она повторяет ему то же, что я говорил Мэри: предупреди спасателей, мы на крыше, все хорошо, но дыма все больше, мы не знаем, что делать… Его она не утешает.
Эта женщина – святая. Каждый день мы, сами того не зная, встречаем ангелов. Она роется в кармане, вытаскивает пачку жвачки и молча раздает ее нам. Мы кладем ее в рот, словно гостию. Потом мальчики снова начинают играть с Лурдес.
Я сознательно решил расстаться с плотью от своей плоти. Два этих шалопая тяготили меня, и я их скинул. Я все равно считаю, что все мужчины, живущие с одной женщиной больше трех лет, трусы или лжецы. Мне хотелось послать подальше буржуазную семейную схему: отец не должен бросать мать своего ребенка, даже если любит другую. А если он это делает, значит, он негодяй, мерзавец, безответственный тип. Стало быть, «ответственный» – это тот, кто обманывает жену за ее спиной. Я не согласен. Настоящая ответственность – это показать своим детям правду, а не искусственную подделку, не липу. Сегодняшнее так называемое свободное общество, общество cool, превозносит любовь из папье-маше. Шестидесятые были «чудесной передышкой». А я хотел сказать сыновьям, что нельзя оставаться с человеком, которого уже не любишь, что надо хранить верность только любви и по мере возможности слать общество подальше. Я хотел им сказать, что любовь отца к детям нерушима и не имеет ничего общего с любовью папы к маме. Я хотел им сказать то, чего никогда не говорил мне мой отец, потому что никогда не слышал этого от своего отца: я люблю вас. Я люблю вас, но я свободен. Я люблю вас, но мне плевать на христианскую религию. Вы – единственные, кого я буду любить дольше, чем три года.
А теперь я сижу здесь, на раскаленной плите, растроганный как последний кретин, и любуюсь на них, мягко погружаясь в ту самую, реакционнейшую схему; скоро мы вместе умрем, и я понимаю, что раньше все было ложью.
В 9.34 служащие Cantor Fitzgerald залезли под металлические столы, чтобы превратиться в угли каждый в своем углу. Человек пятьдесят собрались в конференц-зале; мы не знаем, молились ли они, но по телефону они очень часто повторяли слово «God». На 92-м, у Carr Futures, все стояли по колено в воде. Две дюжины брокеров задохнулись прямо в разгар сессии и лежали штабелями у двери, как в газовой камере. На 95-м левое крыло самолета распороло потолок, стены, окна, справочный киоск и даже мраморную стойку приемной. Было абсолютно темно, кругом струилась кровь и пахло палеными волосами; только тишина и неподвижные тела. В Южной башне, у Keefe, Bruyette & Woods сотрудники отдела инвестиций спустились вниз и остались в живых; но все трейдеры погибли, потому что боялись проморгать момент начала торгов.
Над городом идет снег. Тротуары покрываются белой пудрой, она летит на асфальт с неба, как Одиннадцатого сентября, только на этот раз она естественная. Со смотровой площадки на вершине Эмпайр-стейт-билдинг город выглядит так, словно покрыт белым чехлом, как диваны в заколоченном загородном доме. Но доносится вой полицейских сирен, рокот и вибрация большого города. Мало кто из туристов решился прийти сюда сегодня утром; ледяной ветер метет поземку, режет глаза. Из громкоговорителя несется песня Эллы Фицджеральд: «In my solituuuude, you hauuunt me». Панорама размыта, но, приглядевшись, я могу отличить камень от воды, даже вижу волны на поверхности Ист-Ривер, округлые черно-белые складки. Над моей головой – шпиль Эмпайр-стейт-билдинг, к нему, по замыслу, должны были швартоваться дирижабли. Он похож на стрелу Эйфелевой башни, которую американцы пытались превзойти с 1899 года: этот шпиль превзошел ее в 1931 году. Я обхожу всю площадку: за снежной стеной видны дымящие трубы, словно Нью-Йорк – это гудящая кузница, завод с десятью миллионами рабочих. Разные оттенки серого громоздятся пластами под белой, словно сахарная пудра, скатертью, а потом вдруг – оранжевое пятно: брезент вокруг строящегося здания; или позолоченное пятно: купол какого-нибудь небоскреба; или серебристое пятно: отливающий перламутром «Крайслер» в снежной вате. Влюбленная парочка просит сфотографировать их. Я их ненавижу. Их беззаботность хлещет меня по щекам, словно ледяной воздух. Мне хочется схватить девицу за меховой воротник и заорать ей в лицо:
– Пользуйся, пока можешь! В один прекрасный день он пойдет по бабам с приятелями, а ты будешь изменять ему в гостинице с коллегой по офису. В конце концов ты его бросишь, и кто будет хранить фотку, которую я сделаю? Да никто. Только понапрасну тратить пленку, которая будет валяться в обувной коробке где-нибудь в глубине шкафа.
На чемпионате мира по вредности я бы точно занял призовое место. Но я, конечно, молчу и увековечиваю их поцелуй перед объективом. Потом, обернувшись к югу, еще раз убеждаюсь, что обеих башен больше нет. Эмпайр-стейт-билдинг может быть доволен: он снова стал вершиной города. Тридцать лет два здания пытались оспорить его владычество, но теперь все кончено: семидесятые умерли. Эмпайр-стейт с его 381 метром снова господин. От игры света пейзаж каждую секунду меняется. На севере здание Pan Am Building сменило название: MetLife, пишу имя твое. И RCA Building теперь зовется GE Building. Три вещи придают горизонту новый облик: облака, теракты и смена торговых марок.
Война за воздух. Здесь командуют легкие: выйти, хотя бы высунуться по пояс в окно, не сидеть в этой духовке. Джеффри помогает коллегам из Risk Water Group отыскать хоть глоток кислорода в «Windows on the World». Залезть на стойку бара. В холодильник на кухне. Встать у окон северного фасада. Пожар бушует. Другие сотрудники компании сумели дозвониться в пожарный департамент, оттуда повторили инструкции: «никуда не уходите, мы сейчас будем». Как будто можно отсюда уйти. Джеффри ищет воды, но в кранах ее больше нет, и тогда он переворачивает висящий на потолке вазон, чтобы намочить для своей группы салфетки. Он срывает красные занавеси, чтобы перекрыть дым или хотя бы устроить фильтр. Он машет скатертями из окна, откуда свешиваются люди, зовущие на помощь. Джеффри больше не страшно. Он становится героем. Он переворачивает столы в громадную лужу, чтобы друзья могли выйти в коридор и их не убило током: в этом болоте мокнут оголенные провода.