— Так ты больше вообще не претендуешь на него? — спрашивает Исаак Диего.
— Я был на самом деле заинтересован в нем с тем, чтобы помочь господину Аврааму, пока он не раздобудет нужную сумму. Я лично предпочитаю латинские рукописи. Гораздо безопаснее. Поэтому я должен уступить Берекии.
— Кто-то еще был заинтересован в этой книге? — спрашиваю я.
— Я заключил несколько сделок, — отвечает Исаак. — Но, похоже, никто не готов заплатить.
— Даже сеньора Тамара, продавщица книг из Маленького Иерусалима? — изумляюсь я.
— Она не захотела иметь с ней дела. Не покупает больше ничего на иврите — и даже переводов с иврита. После всего, что случилось, ты же понимаешь.
Диего говорит:
— Симон, среди прочих, кажется, считал, что сможет получить за нее неплохие деньги где-нибудь еще. В Генуе, в Константинополе или Рагузе. Даже в Марокко.
— Симон Эаниш, торговец тканями? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает Диего.
Бешено колотящееся сердце заставляет меня покачнуться. Они боролись за книги? Неужели дело в этом?
Извращенная страсть скручивает мне кишки и вырывается подобно дьявольской молитве о том, чтобы убийцей оказался не Симон — чтобы за мной осталась привилегия отомстить.
Диего гладит меня по плечу и продолжает с сожалением:
— Трудно даже поверить, что приходится прилагать столько усилий для спасения манускриптов, которые раньше можно было свободно брать в библиотеке. Наше наследие оседает в руках частных владельцев. В один прекрасный день все, написанное нами, будет принадлежать христианским дворянам, запертое в золоченые сундуки или выставленное на обозрение под стеклом.
— Я хочу дешево продать книгу, — говорит Исаак. В его голосе звучит настойчивость, призванная ускорить мое решение. — Или даже обменять ее. В таком случае вполне достаточно будет серебряного подсвечника. Я не хочу больше откладывать свой отъезд в Ронду.
— Вы же понимаете, что я не могу выполнить устного соглашения, заключенного моим дядей, — объясняю я. — Нам понадобятся все наши сбережения, чтобы просто прокормиться. Но скажите мне вот что: он не говорил вам, кто помогал ему в покупке рукописей и вывозе их из Португалии?
— Разве ты не знаешь?! — удивляется Исаак.
— Нет. Дядя не говорил мне ничего на случай, если его разоблачат. Чем меньше мы знали — тем было лучше, по его глубокому убеждению.
Неожиданно в комнату входит Фарид. Знаками он показывает мне:
— Я не разобрался…
— Неважно, — отвечаю я. — Посиди с нами, если у тебя есть силы.
Диего и Исаак поднимаются, кланяясь Фариду. Он кивает в ответ, падает на лавку рядом со мной и кладет тяжелую ладонь мне на руку.
— Мой друг глухой, — говорю я. — Он будет читать по губам. Нет ничего, что вы можете сказать мне и чего при этом нельзя доверить ему.
— Боюсь, мы не говорили о способах твоего дяди, — продолжает Исаак. Он встает, натянуто улыбаясь. — И, если ты не заинтересован в приобретении книги…?
— Нет.
— Тогда, боюсь, наша встреча окончена. Благодарю за вино.
В дверях он хватает меня за обе руки. Вкрадчивым шепотом, словно убаюкивая ребенка, он декламирует строки из поэмы Моисея ибн Эзры:
— Ночь моя погрузилась в молчание, недвижное море тьмы, море безбрежное, нет у него берегов для странников. Я не знаю, коротка ли эта ночь, длинна ли она. Может ли человек, угнетенный тоской, знать это? — На ухо, чтоб его мог слышать только я, он шепчет: — Мужайся!
Необыкновенная деликатность этого незнакомца, в котором я усомнился, оставляет меня в объятиях собственных страданий, словно одинокого вдовца. Когда Исаак вместе с Диего уходят, я укладываю Фарида в постель. Мама спит в кровати Эсфирь и дяди, свернувшись калачиком и ровно дыша. У нее из руки выпал закупоренный флакон. Я выхватываю его из складок одеяла, выливаю на кончик пальца вязкую каплю. На языке горечью разливается вкус экстракта белены и мандрагоры. Чтобы на время спрятаться и от себя, и от ворот Лиссабона, мама укрылась в призрачном сне, близком к трансу. Может быть, оно и к лучшему.
В подвале я обнаруживаю тетю Эсфирь: она все еще сидит за столом дяди подобно статуе, у ее ног дрожит Синфа. Я приношу сверху одеяло и укрываю им девочку. В ее глазах читаются отчужденность и страх. И все же она раздраженно уворачивается от моего прикосновения. Прежде, чем снова отправиться в Маленький Иерусалим будить сеньору Тамару, я в своей комнате, сидя на кровати, молюсь о том, чтобы Иуда вернулся в целости и сохранности. Но раньше, чем я смог подняться на ноги, молитва опутывает меня сетями сна, опускаясь на плечи подобно шерстяной накидке.
Я просыпаюсь в кровати. В кромешной темноте. Чернота вокруг кажется прибежищем зла. Что-то теплое сильно ударяет меня под ребра. Я вскакиваю. Это Синфа, волосы совсем закрыли ее лицо.
Пока я возвращаю свое самообладание, она просыпается.
— Куда ты уходишь? — хнычет она.
— Дозываться сеньоры Тамары.
— Тебе нельзя идти!
Я глажу ее по щеке.
— Ничего не будет. Не волнуйся.
Она садится, накидывает на голову мою рубашку, я чувствую кожей ее жаркое дыхание. Так она всегда пряталась в детстве.
— Я вернусь сразу после восхода, — говорю я. — Помнишь, как я водил тебя в лавку сеньоры Тамары читать «Басни Лиса», пока сам разносил утренние заказы? — Она кивает. — Скоро мы опять будем так делать. А пока меня не будет, ты ведь присмотришь за меня за Фаридом?
Она выныривает из-под рубахи на воздух, готовая выполнить просьбу, как я и рассчитывал.
— Чего делать? — спрашивает она.
— Дай ему еще самшитового чая, когда он проснется. Он в мамином голубом кувшинчике. И яйцо, если он сможет есть. А потом помой руки с мылом.
Она вдумчиво кивает, встает на матрасе. Возвышаясь надо мной, она смотрит на меня понимающими взрослыми глазами, подражая суровой позе нашей матери.
Неужели девочка втайне ненавидит меня за то, что я помогаю отнять у нее детство?
Снаружи разгорается восход Четверга. Солнечная колесница уже начала свой подъем по небосводу. Когда она достигнет западного горизонта, то будет молить седьмой вечер Пасхи своим священным явлением одарить человечество.
По дороге к сеньоре Тамаре я задерживаюсь возле новохристианской мастерской на улице Ювелиров, чтобы узнать, не пытался ли кто-нибудь продать нашу золотую фольгу и ляпис-лазурь.
На мой стук отзываются недавно овдовевшие и бездетные мастера, целующие меня и сжимающие мои руки в своих, словно в моих силах упросить Бога вернуть им любимых. Но никому из них не предлагали ни эмали, ни золота. Они все обещают мне свою помощь, когда я выскальзываю из их объятий на улицу. В оцепенении и непонимании, обреченный на сопереживание, я выхожу в рассвет.