Была середина ноября. Я вернулся с работы бодрый от холода, соскучившийся, довольный. Осторожно ступив на край коврика в прихожей, ловко закинул пакет с продуктами в кухню. Снял пальто, ботинки, наскоро вымыл руки (вода шла ржавая), прошел к ней в комнату, застыл на пороге: моя близорукость почему-то не сработала, я от двери видел, что она, сидя за компьютером, читает тот файл, что я дал ей в зачаточном состоянии еще в конце лета. С тех пор он сильно разросся… Проникнувшись ее равнодушием к моим рукописям, я забыл, что все это время она имела доступ к моей торжественной, тайной работе. «Понравилось… просто очень много работы». Соврала тогда, значит. Или нет? Следила все это время за фокусом Google docs, в котором невидимая рука по ту сторону монитора, отобрав у тебя клавиатуру, сосредоточенно пишет текст, который ты считаешь своим? Или только сейчас вспомнила и открыла? Она не оборачивалась. Я не знал, радоваться ли тому, что она наконец меня читает, или жалеть, что сюрприза не будет.
– Ну… как? – тихо спросил я, привычно, как всякий начинающий автор, ожидая услышать в ответ запутанную и длинную интерпретацию.
– Слушай, да ты все наврал! – весело крикнула она, бархатно, картаво переврав «врал».
(Три, четыре, пять секунд театральной тишины, вот сюда бы вставить еще разочек кусочек ненависти к сво ему нудному «ну»; нет, уже не успеваю.)
– Где я наврал? – проговорил я так, будто просил напомнить, где оставил сигареты.
– Да везде. Шампанское не со мной было, я вообще не пью. Губы ты мне тоже не красил – что за ерунда! Смешно даже, фу. Туфли, извини меня, я в октябре уже не ношу. Зубы я чищу обыкновенно, это кем надо быть, чтобы подглядывать, как девушка чистит зубы? «Ашана» здесь рядом нет. И на море мы с тобой не ездили.
– Какое море?!! – Я наконец ожил, задвигался, отобрал у нее мышку. По экрану заскакали чужие, кривые, оскаленные слова, нет, я ведь писал совсем другое, этого не может быть, это не я, это не ты.
– Но это все детали, на которые можно не обращать ни малейшего внимания, – деловито продолжала она. – Главное, мы с ней ни чуточки не похожи.
…Я оделся, спустился на улицу, зашел в магазин, купил бутылку водки – все это совершенно спокойно, с ленцой, будто всего лишь сходил за хлебом, пошутил с продавщицей. Сел во дворе на скамейку под оранжевым фонарем, стал пить небольшими глотками, пародийно занюхивая рукавом пальто. По привычке захлопал по карманам в поисках блокнота – пометить бы образ, – черт, оставил, наверное, в квартире. Вскоре я бросил пустую бутылку в урну, порыв ветра присыпал меня остатками мертвой тополиной листвы. Пошел в магазин за второй.
Очень смутно и грязно, как сразу после смерти, помню развеселую компанию людей с кожаными гладкими овалами вместо лиц. Муторный лабиринт мусорных баков. Группу ручных тополей, бездарно сыгравших роль опасного дикого леса. Издевательски повторяющийся один и тот же подъезд.
Утром я проснулся у себя. Болело все, будто меня били накануне. Одежда была в грязи. Едва поняв, где я и что произошло, я замер – и тут же кинулся шарить по карманам в поисках телефона.
Она ответила на мой звонок и сказала, что больше не хочет знать меня как мужчину, и не из-за романа и не из-за того, что напился. Просто произошло вчера нечто такое, о чем она не хочет вспоминать и говорить. Но приятельствовать она со мной, впрочем, готова.
Я долго сидел неподвижно, уставившись на лежащий на прикроватной тумбочке блокнот с маленьким оранжевым карандашиком между пружинок. Потом взял (блокнот ведь должен был остаться у нее?), стал вяло листать, привычно пытаясь разобрать яростное и бледное пьяное ночное письмо. Потом неожиданно вспомнил, бросил блокнот, наскоро оделся и побежал в магазин.
Не так давно, кстати, 6 июня, она приходила ко мне на день рождения.
2012 г.
Мертв город Москва в марте и похож на Санкт-Петербург. Прозрачные от авитаминоза лица по инерции улыбаются – ведь наступает весна, пусть еще слабая, обморочная, с мелкими пульсирующими сосудами ручейков, пораженных вегетонией, но ведь наступает, и все вокруг рады, и мы тоже должны быть рады… но кто запустил эту инерцию, кто начал хоровод самообмана, если у каждого в обуви хлюпает, отхаркивая колючую мокроту полурастаявших льдинок, простуженная московская лужа, если каждый влажно пляшет на освежеванном дворником тротуаре, хватаясь взглядом за низкое металлическое небо цвета снеговой лопаты?.. И лучше не думать, кто у них там наверху убирает. Кто бежал так утром на работу после привычных четырех часов неспокойного, наполненного финансовыми снами отдыха, тот оценит пещерный уют столичного офиса: можно снять мокрое, тяжелое, переобуться в сухое и легкое и, с удовольствием ощущая песчаное, пустынное дыхание кондиционера, за минуту иссушающее все слизистые, глотнуть только что снятого с костра кофе. Мы спасены.
Мне в ту весну было тяжело вдвойне. Словно в насмешку надо мной, мое мужское чувство, всю зиму мирно продремавшее в тепле, сытости и в свете настольной лампы, в этот продрогший весенний сумрак пробудилось с издевательской силой. В метро я старался зажмуриваться, но это слабо помогало: надо было выходить из вагона и проталкиваться на пересадку сквозь пережатую полиамидом транспортную артерию города, и, как всегда, поспешно начавшие раздеваться москвички тысячами проходили мимо, и каждая третья устраивала тонкую пытку, когда на согнутой в локте левой руке покачивается в такт бедрам сумка, а в маленькой, с проступающими косточками и подчеркнуто неброским маникюром золотистой кисти хищно зажат телефон, где обязательно живет кто-то солидный, спокойный, сытый – не я. В пятисантиметровом пространстве между коротким черным пальто и длинным черным сапогом, на шелково блестящей женской коленке для меня, как для лилипута, сосредотачивался весь мир. Мне хотелось выпить из этой чаши, то есть чашечки, за что угодно, лишь бы не одному. Воланд, безусловно, растерялся бы в собянинской Москве.
В час пик в вагонах поездов пахло, как в парфюмерном магазине, и даже насморк курильщика не спасал: я различал сотни духов, шампуней, гелей, кремов, лаков, отдушек и прочих умилительных женских хитростей, призванных замаскировать тот окончательный, единственный аромат, что составляет главную мужскую добычу, и этот анонимный змеиный клубок запахов был метонимией груды переплетенных женских тел. В плотной толпе перехода я, задыхаясь, сдувал с лица легкие волосы нежных блондинок и все равно заглядывал каждой из них в лицо, но они наконец ускользали, оставляя меня в покое и одновременно рождая во мне похоронное чувство преждевременной и невосполнимой утраты.
В это время она устроилась к нам в редакцию. В тот день, придя в офис раньше обычного, я обнаружил, что рядом с нами есть церковь и в это время звонят колокола. Познакомившись с ней, я тут же забыл ее лицо. Я принялся за работу, привычно, злорадно и ловко, как опытный игрок в шутер, истребляя все ненужное на газетной полосе.
Она курила, и мы стали ходить курить вместе. Каждый раз, вернувшись с улицы назад пешком на наш четвертый этаж (продуманное издевательство высших сил), она долго, легкими слабыми движениями разматывала длинный шарф, без которого наружу не выходила. Была она вся легкая, слабенькая, мелкая, с проступающими сквозь кофточку хрупкими косточками ключиц, походка у нее была чуть пришаркивающая, расслаб ленно-больничная, и казалось, что пешком она ходит только потому, что надо же как-то передвигаться среди обычных людей, а не то она просто встала и поплыла бы, словно вся плоскость вокруг нее была заботливо разглажена и смазана предупредительными дворниками. Шмыгая носом в батарейном, оранжерейном тепле офиса, она постепенно распускалась, как колокольчик, который забыли во влажной тени сада, но это ему все равно, он распускается как-то так, для себя, от нечего делать.