Разобраться в этом было трудно, тем более что кое-кто из знакомых родителей евреев очень хотели или собирались в этот самый воинствующий сионистский Израиль. Некоторые уже сидели на чемоданах, как улавливал Гриша краем уха из родительских разговоров полушепотом, и ждали разрешения, кого-то не выпускали, и они, уволившись с работы, чуть ли не бедствовали… Как тут понять?..
А еще дядя Яков, конструктор на каком-то крупном предприятии, брат мамы, часто, а в последнее время особенно часто, выпив за каким-нибудь очередным праздничным застольем (мама любила собирать родственников), говорил закручинившись: «Если бы я жил не здесь, у меня давно бы все было. И вилла, и машина, и яхта…», – на что мама сердито возражала ему: «Ну где бы ты еще мог жить, ну где? Ты абсолютно российский тип. И зачем тебе яхта?» – «Где жить? – распалялся дядя. – Да где угодно! В той же Америке. С моей-то головой!..»
Голова у дяди действительно была что надо – с самого детства, когда он из найденных на помойке деталей собрал нечто вроде мотоколяски, на которой с грохотом разъезжал по местечку, где жила тогда их семья. История эта была семейным преданием и про нее часто вспоминали, не уставая восхищаться дядиными способностями. И после дядина голова тоже пользовалась успехом – во время войны его не отпустили на фронт, хотя он рвался, выдали ему бронь, и он где-то на Урале делал танки. В общем, его ссылки на собственную голову отнюдь не были пустой похвальбой. Не случайно же он, помимо прочего, был лауреатом Государственной премии, и в газете о нем писали. Не последний он был человек, дядя Яков, однако почему-то хотел жить в другой стране. «Овчинка выделки не стоит», – говорил он про свои успехи. Да и слишком все это трудно давалось, по его словам, слишком много нервов. К той же Государственной премии, которой было удостоено именно его изобретение, примазались, по его словам, люди, к изобретению не имевшие никакого отношения. Но от них во многом зависело, получит ли он ее или нет – и куда было деваться?
Оставалось только возмущаться между своими.
«А мне не нравится, когда к моему изобретению примазывается куча всякого сброда, – раздраженно хрипел дядя Яков, пуская клубы сизого табачного дыма. – И вообще надоело это интеллектуальное рабство! Я ведь раб, самый настоящий раб! Любой партийный головотяп и бездарь может мной помыкать, как хочет, а главное, считать, что в своем праве. И денег он будет получать гораздо больше только потому, что партийный, и командовать будет, хотя сам ни бельмеса не смыслит, и еще будет думать, что делает мне одолжение… Мы от них зависим вдоль и поперек. Ведь если что, они могут нас в бараний рог согнуть. Так ведь действительно могут, если захотят. Их власть».
«А кто тебе мешает вступить?» – по накатанной колее возражала мама.
«Даже не говори мне об этом, – кипятился дядя Яков, наливая себе очередную рюмку коньяка. – Вступать только затем, чтобы слиться? Да ты сама знаешь, что все равно мало что изменится, только партбилетом будут давить и кричать, чуть что, про партийную совесть, о которой у них свои представления. Нет, на вашу демагогию мне плевать. И антисемитизм этим не скроешь. Даже если бы я был в вашей партии, тот же партийный босс все равно ненавидел бы меня – за мою голову. Потому что я и без партии, хоть и еврей, могу, а он, коренной и сермяжный, нет».
«Не надо обобщать, – возражала свое любимое мама, – не все такие, как твой Петр Савельич, есть убежденные, честные коммунисты, которые также искренне ненавидят антисемитизм, как и фашизм…»
К концу застолья дядя Яков, уже в сильном подпитии или, как говорил отец, назюзюкавшись, принимался колотить себя кулаком в грудь: «Да, я не борец, я конформист. Я всегда хотел жить, просто жить, просто делать свое дело, но ведь догадал же меня Бог родиться с умом и талантом в России» – и его небольшие, немного навыкате глаза под тяжелыми веками, с крупными мешками в подглазьях, становившимися особенно заметными после выпивки (сердце, печень), наполнялись этой самой, теперь уже знакомой Грише печалью. Или, может, она просто становилась особенно заметной.
Как-то раз он, обычно сдержанный, приобнял Григория за плечи и, словно впервые увидев его, спросил:
«Ну а ты, любезный, не собираешься на прародину?»
«Яков, прекрати! – всерьез рассердилась мама. – Не смей засорять парню мозги! Он и так последнее время как потерянный ходит». С чего-то она взяла, что Гриша – потерянный.
«Что значит не засоряй? – усмехнулся дядя, тонкие усики его вздрогнули. – Парню семнадцать лет стукнуло, у него уже паспорт есть, его краснокожая паспортина, куда черным по белому или по какому там вписано, что сын твой, Роза, не кто иной, как еврей. Национальность у него такая дефицитная. А он, как я выяснил, к стыду его, толком не знает даже, что это такое – государство Израиль и почему там живут в основном евреи. И это в семнадцать лет. С вашей стороны большой воспитательный просчет».
«Евреи живут по всему миру, а не только в Израиле», – возразила мама.
«Вот-вот, и я о том же, – усики у дяди мелко задрожали. Он смеялся. – И не только в СССР. Просто мне искренне жаль твоего сына, моего племянника. Мозги у него, судя по всему, неплохие, только здесь он все равно ничего не добьется с его пятым пунктом. Неужели ты не понимаешь? Так пусть хоть сам задумается, пока еще только жить начинает. А то потом затянет так, что уже не выкарабкаться, семья, привычка, то-се…
«А что, такого понятия, как Родина, уже не существует, да? – посматривая на молчавшего Гришу, педагогично спрашивала мама. – И потом у него есть семья – мы с отцом что, не в счет? Не понимаю я тебя, Яков», – в тот раз мама, похоже, всерьез обиделась на брата. Обычно она ему все прощала, все его антипатриотические и антипартийные выходки, которые он себе постоянно позволял.
«И очень жаль, что не понимаешь, – уже вполне серьезно говорил дядя Яков, обращаясь даже не столько к ней, сколько к нему, Грише, напряженно внимавшему. – Хороша родина, которая сама разжигает вражду и ненависть. Не знаю, как ты, а я уже не один раз слышал в транспорте пожелание убираться в свой Израиль. Не дай бог наступить кому-нибудь на ногу, хоть буквально, хоть метафорически! А живи он в Израиле, никому бы свет не застил, и жилплощадь ни у кого не отбирал, на работе не мешал… В любом случае, если мне неплохо живется и пусть я эту мнимо благополучную жизнь своим собственным горбом выдюжил, все равно я ее у кого-то, чистосердечно русского, оттяпал, можно сказать, кусок из горла выдрал. А все почему? А потому, что жид пархатый, потому что хитроумный иудей и скрытый враг народа…»
«Чушь, чушь!..» – только и смогла выговорить мама поспешно, словно боясь продолжения этого словоизвержения.
Но дядя Яков, похоже, и не собирался никого агитировать – он как бы с самим собой разговаривал. Однако ж резюмировал:
«Григорий – взрослый человек. И сам во всем разберется. Без нас. Сам все решит».
Гриша так и не понял, что он должен был решить. Может, мама действительно была права: дядя Яков просто капризничал. Все у него было: интересная работа, кооперативная квартира, пусть и не в центре, хорошая, как считала мама, зарплата, машина, даже гараж… Что ему еще нужно было? Да, работник он хороший, с уважением говорила мама, голова и руки золотые, ну и живи себе, не ворчи… Нет, не мог он спокойно, обязательно ему было выпендриться.