Лопухи и лебеда | Страница: 89

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Пьер листает раскрытую на столе английскую книгу – Уинстон Черчилль, том четвертый, The Hinge of Fate [4] .

– Вы Черчилля читаете? Вам нравится, как он пишет?

– Головастый дяденька. Лауреат Нобелевской премии по литературе, между прочим…

– Эти козлы предпочли его Хемингуэю…

– Твой Хемингуэй получил Нобелевскую через год, в пятьдесят четвертом…

– Можно вас спросить, Владимир Евтихианович… – мнется Пьер. – Вам, случайно, не встречался в лагерях Татищев Алексей Аполлонович? Это мой родственник…

– Где он сидел?

– Кажется, в начале войны он был в Джезказгане…

– Я в Казахстане не был. Меня больше по Северу мотало – Котлас, Инта… В Джезказгане Ванька Утюг сидел, ты его знаешь… – Он кивает Валере.

– Так позвони Утюгу.

– Не буду я этому хаму звонить…

– Как бы мне его найти… – говорит Пьер.

Отец встает, собирает посуду и вдруг оборачивается к Валере:

– Представляешь, я на почте с Давлетшиным столкнулся… Когда я был на фронте, он сидел по пятьдесят восьмой как отъявленный троцкист. А пенсия у нас теперь одинаковая! Как тебе это нравится?..


За окном мчащейся электрички мелькают заснеженные московские пригороды. В тамбуре полно курящего народу. В толпе Успенский рассказывает Кире и Пьеру:

– Их тут целая шарага, левых чайников. У Оскара взяли картинку на фестиваль, ему даже какой-то диплом достался. А теперь он так осмелел, у него каждое воскресенье толчется народ, смотрит живопись и даже покупает.

– Почему они левые? – спрашивает Пьер. – Это какое-то политическое движение?

Успенский и Кира смеются:

– Было бы политическое – давно б сидели за решеткой! Слыхал про социалистический реализм?

– Видел в Третьяковской галерее. По-моему, тоска ужасная. Как будто не было ни импрессионистов, ни Пикассо…

– Да вам, гагарам, недоступно… А все те хулиганы и стиляги, которые не желают рисовать, как положено, у нас называются “левые” – кубисты, абстракционисты…

– Какие есть потрясающие ребята! – говорит Кира печально. – Володя Вейсберг, Краснопевцев… Не эта их надутая фигня, а чудесная живопись.

– А Толя Зверев, а Целков? На выставки их не берут, в Союз художников не принимают, а советский человек должен быть куда-то приписан. Если у тебя нет справки с места работы, ты – тунеядец, любой мент может взять тебя за жопу. Поэтому Оскар работает десятником на железной дороге и живет с женой и детьми в бараке…

– Оскар – это прелесть, ты увидишь… Валерка, дай сигарету.

Успенский протягивает ей пачку, подносит зажигалку.

– А балерины курят? – интересуется Пьер.

Кира с наслаждением выпускает струю дыма:

– Никогда!..

Пьер смеется.

– Ты чего с французом кокетничаешь?

– Тебя не спросили…

Успенский напевает:


О Сан-Луи! Город стильных дам,

Кому хочу, тому и дам…

Кира вдруг взбесилась:

– Ты что себе позволяешь? Ты мне кто? Никто! Воспитатель нашелся, дурак…

И швырнула сигарету.

Успенский растерялся. Растерялся и Пьер.

– Чего ты? Ну, не злись… Я же так, шутя. Извини…

Поезд останавливается, двери разъезжаются. Люди выходят. Успенский широким жестом указывает на надпись на платформе:

– Добро пожаловать в Лианозово – наш советский Барбизон!


На холсте изображена селедка, лежащая на газете. Успенский, Кира, Пьер и еще двое, мужчина и женщина, рассматривают картину.

В тесном бараке многолюдно и шумно. На кухне гости толпятся вокруг стола, слышен смех и звон стаканов. Один из гостей подкладывает поленья в печку. Хозяйка, сидя на корточках, снаряжает мальчика на улицу, застегивает пальтишко.

В комнате мольберт поставлен напротив окна в узком пространстве между железной кроватью, раскладушкой и детской кроваткой, зрителям приходится топтаться на пятачке, заглядывая через плечо соседа.

– Мрачновато, Оскар. – Женщина качает головой.

Кира улыбается:

– А по-моему, прелесть…

Оскар, длинный худой парень в очках, снимает картину с мольберта и ставит другую – натюрморт с букетом полевых цветов. Холсты, один за другим, стоят на полу, отвернутые к стене. В углу девочка лет десяти, примостившись на полу у табуретки, рисует цветными карандашами.

Картины на мольберте меняются – барак, освещенный солнцем, натюрморт с чашкой и свечой, бутылка водки и разрезанная селедка. Успенский смеется:

– Ну, ты верен себе…

Оскар пожимает плечами.

– Можно еще раз вот тот, где свечка и чашка? – просит Кира.

– А по какому поводу праздник?

Оскар перебирает холсты и стеснительно улыбается:

– Меня взяли в штат на комбинат…

– Как? Расстаться с железной дорогой?

Смеясь, Оскар ставит на мольберт натюрморт со свечкой.

– Это же настоящая живопись, – нервно говорит Пьер. – Напоминает немецких экспрессионистов…

– Кого?

– Ну, Шмит-Ротлуф, Кирхнер… Знаете?

– Я их никогда не видел. Знаю только Шиле, у Володи есть альбом его репродукций…

– У вас и колорит близкий к экспрессионистам.

– Я пишу ту жизнь, которой мы живем. Я могу писать только то, что вижу вокруг…

На кухне, теснясь вокруг стола и перебивая друг друга, разливают водку и расхватывают закуску – селедку, картошку и черный хлеб. Оскар с блуждающей счастливой улыбкой обнимает за плечи жену. Успенский протягивает налитый стакан Кире, потом Пьеру.

– Где же тост, Володька? – кричит Лида.

– Да вы же не даете сказать!

– Тихо, граждане! Володя говорит тост!

– Ребята, я хочу выпить за удачу. За удачу комбината декоративно-оформительского искусства, который по своей серости даже не подозревает, какое крупное дарование он приобрел в лице нашего друга Оскара!.. Ты уже получил первый заказ?

– Два! Плакаты для ВСХВ: “Советская молодежь шагает в светлое будущее” и “Колхозное птицеводство – на промышленную основу!”

Взрыв смеха встречает его слова.

– Как справедливо заметил незабвенный Сергей Васильич Герасимов, принимая Оскара в Суриковское, рисунку можно научиться, живописи – никогда… Страшно подумать, что это будут за сногсшибательные плакаты, когда Оскар вложит в них свой убойный живописный дар!