– Какого архиепископа? Томаса Бекета.
Брат Себастьян кивнул. В неясном свете ламп, висящих высоко среди балок, тени внизу искажались. Глаза превращались в безрадостные дыры, носы удлинялись, теряли свою форму.
Доминиканец улыбнулся во весь рот:
– Ничего подобного Гильберт больше не делал. Хотел бы я знать, что его подвигло на это.
– А я бы хотел знать, mon frère, – без улыбки сказал Гамаш, – что на самом деле привело сюда вас.
Этот вопрос позабавил монаха – брат Себастьян уставился на Гамаша, потом рассмеялся:
– Думаю, нам есть о чем поговорить, месье. Зайдем в зал братии? Там нас не потревожат.
Гамаш знал, что вход в зал располагается за памятной плитой. Знал и Бовуар. И похоже, монах тоже знал. Но вместо того чтобы отыскать потайной запор и открыть дверь, брат Себастьян ждал, когда ее откроет кто-нибудь из полицейских.
Старший инспектор смерил монаха взглядом. Тот дружески посмотрел на него в ответ. И опять Гамашу пришло на ум слово «безобидный». Довольный своей работой. Довольный жизнью. И определенно довольный тем, что услышал колокола «Ангелус» и нашел уединенный монастырь.
Построенный почти четыре века назад отцом Клеманом, спасавшимся от инквизиции. Он затерялся в канадской глуши, и мир уверовал, что последний гильбертинец соборовался много столетий назад.
Даже церковь считала, что ордена больше не существует.
Но он сохранился. На протяжении веков монахи жили на берегах сохранившего девственную чистоту озера и поклонялись Богу. Молились Ему. Пели для Него. И вели спокойную, созерцательную жизнь.
Но никогда не забывали о том, что заставило их поселиться здесь.
Страх. Тревога.
Словно одной высоты и толщины стен было недостаточно, отец Клеман предпринял еще одну меру предосторожности. Построил потайное помещение. Для собраний братии. На всякий случай.
И вот сегодня такой случай произошел. Инквизиция в лице приятного монаха в белой одежде нашла гильбертинцев.
«Наконец-то я нашел вас», – сказал брат Себастьян, переступив порог.
Наконец-то, подумал Гамаш.
А теперь доминиканец из Конгрегации доктрины веры просит полицейских показать ему потайную дверь. Открыть ее. Выдать место последнего укрытия гильбертинцев.
Гамаш знал, что нужды в таких дверях больше нет. Тайна перестала быть тайной. Никто больше не прятался. И потребности такой не испытывал. Инквизиция прекратила существование. Но при всем при том старший инспектор Гамаш не хотел становиться человеком, который четыре столетия спустя откроет дверь для пса Господня.
Этот поток мыслей в одно мгновение пронесся в мозгу Гамаша, но, прежде чем он успел вымолвить хоть слово, вперед вышел Бовуар и нажал на изображение переплетенных волков.
Раздался щелчок, и плита открылась.
– Merci, – сказал доминиканец. – А я сомневался, знаете вы или нет.
Бовуар смерил его пренебрежительным взглядом. Не хватало еще, чтобы какой-то юнец недооценивал их.
Гамаш отошел в сторону и жестом пригласил монаха идти первым. Он вошли в зал собраний и сели на каменную скамью, проходящую вдоль стен. Гамаш ждал. Он не собирался первым начинать разговор. Они сидели молча. Примерно минуту спустя Бовуар начал немного нервничать.
Но шеф сидел абсолютно неподвижно. Невозмутимо.
Затем монах начал издавать тихие звуки. Шефу понадобилась всего пара секунд, чтобы узнать их. Брат Себастьян напевал ту самую мелодию, которую Гамаш напевал за обедом. Только звучала она иначе. Вероятно, все дело было в акустике помещения. Но в глубине души Гамаш знал, что вовсе не в этом.
Он повернулся к монаху. Брат Себастьян сидел с закрытыми глазами, его прекрасные светлые ресницы лежали на бледных щеках. А на лице играла улыбка.
Казалось, что поют сами камни. Как будто монах уговорил воздух, стены, ткань своей мантии – и они запели. У Гамаша возникло очень странное ощущение, что музыка исходит из него самого. Словно музыка стала частью его, а он – ее частью.
Похоже было, что сначала все разломали, потом соединили, смешали и из смеси родился звук.
Это ощущение было очень личным, очень проникновенным, чуть ли не пугающим. Оно и в самом деле было бы пугающим, если бы музыка не звучала так прекрасно. И успокаивающе.
Наконец доминиканец перестал петь, открыл глаза и посмотрел на Гамаша:
– Я бы хотел знать, старший инспектор, откуда вам известна эта мелодия.
– Мне нужно поговорить с вами, отец настоятель, – сказал брат Антуан.
Отец Филипп, сидевший у себя в кабинете, через дверь услышал просьбу брата Антуана. Или требование. Обычно до него доносился звук удара металлической колотушки по дереву. Но ситуация резко изменилась. Колотушку назвали орудием убийства и изъяли.
А еще пошли разговоры о том, что приор был жив, когда Симон его нашел. И Симон успел его соборовать. Эта весть стала для отца Филиппа огромным душевным утешением. Правда, настоятель не мог понять, почему Симон не сказал о соборовании раньше.
А потом он узнал.
Матье не только был жив. Он говорил. Произнес одно слово. Симону.
«Гомо».
Отца Филиппа, как и всех остальных, ошеломило сообщение Симона. Почему брат Матье, которому оставалось произнести лишь одно слово в мире живых, сказал «гомо»?
Отец Филипп знал о подозрениях среди братии. Якобы Матье намекал на свою сексуальную ориентацию. И просил прощения. Какая-то крайняя форма набожности. Но настоятель не верил в эту гипотезу.
И в гомосексуализм Матье. Вполне возможно, что Матье был гомосексуалом. Но отец Филипп на протяжении многих лет исповедовал его, и Матье ни разу не обмолвился о своем грехе. Не исключено, конечно, что его гомосексуальность имела латентную форму. Глубоко скрытую. И прорвалась на поверхность только после удара по голове.
«Гомо».
По словам Симона, Матье откашлялся, пытаясь произнести последнее слово, и наконец прохрипел: «гомо».
Настоятель пытался сделать то же самое. Откашливался. Произносил «гомо».
Повторял снова и снова.
Пока не решил, что понял. Понял, что сделал Матье. Что сказал. Что имел в виду.
Но тут вошел брат Антуан и склонился перед настоятелем.
– Да, сын мой. Что ты хотел? – Отец Филипп поднялся.
– Это насчет брата Себастьяна. Нашего гостя. Он говорит, что его прислали из Рима, когда узнали о смерти приора.
– Да.
Настоятель показал на стул рядом с собой, и брат Антуан сел. Регент выглядел взволнованным и говорил, понизив голос: