Эта прекрасная тайна | Страница: 97

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Я не представляю, как такое могло случиться.

– Почему ты так думаешь? – спросил настоятель, хотя и сам уже догадался.

– Когда вы оповестили Ватикан?

– Я их не оповещал. Я позвонил монсеньору Дюсетту в Монреальскую архиепархию. Он сообщил архиепископу Квебекскому, а архиепископ, вероятно, сообщил в Рим.

– Но когда вы позвонили?

– Сразу же после того, как вызвал полицию.

Брат Антуан прикинул в уме:

– Значит, приблизительно в половине десятого вчера утром.

Настоятель обнаружил, что впервые за много месяцев нормально разговаривает с братом Антуаном. И тут он понял, как ему не хватало этого монаха. Его творческой мысли, его страсти, разговоров о Священном Писании и литературе. Не говоря уже о хоккее.

Но теперь прежнее начинало возвращаться, они нашли общий язык на почве смерти Матье. И прибытия доминиканца.

– Я тоже так подумал, – сказал отец Филипп и посмотрел на маленький камин в своих маленьких комнатах.

С появлением геотермального отопления потребность в каминах отпала, но настоятель придерживался традиций и предпочитал открытое окно и тепло очага.

– В Риме время на шесть часов позже нашего, – сказал настоятель. – Даже если бы они отреагировали мгновенно, мне кажется маловероятным, чтобы брат Себастьян добрался сюда так быстро.

– Именно, отец мой, – сказал Антуан. Он давно не называл так отца Филиппа, использовал в течение последних месяцев более выспреннее, формальное и холодное «отец настоятель». – И мы оба знаем, что архиепископство поспешает, как движение материков, а Рим – как эволюция.

Настоятель улыбнулся, но сразу же посерьезнел.

– Тогда зачем он здесь? – спросил брат Антуан.

– Если не из-за смерти брата Матье? – Отец Филипп встретил взволнованный взгляд Антуана. – Не знаю.

И все же он впервые за долгое время почувствовал покой в сердце. Почувствовал, как смыкается трещина, которая причинила ему столько боли.

– Я бы хотел услышать твои соображения кое о чем, Антуан.

– Конечно.

– Брат Симон говорит, что Матье перед смертью произнес одно слово. И я уверен, что ты уже знаешь об этом.

– Да, слышал.

– Он произнес «гомо». – Настоятель внимательно смотрел на регента, но тот никак не прореагировал. Монахи выучились и привыкли скрывать свои чувства и мысли. – Ты не знаешь, что он мог иметь в виду?

Антуан помолчал несколько мгновений, отвел глаза. В том месте, где люди привыкли к молчанию, глаза говорят о многом. Отведенные в сторону глаза – важный знак. Но Антуан нашел в себе силы снова посмотреть в глаза настоятелю:

– Братья думают, что он имел в виду сексуальность…

Брат Антуан явно хотел сказать больше, а потому настоятель переплел пальцы у себя на коленях и стал ждать.

– …и еще думают, что он намекал на конкретные отношения с вами.

Глаза настоятеля открылись чуть шире, когда он услышал столь откровенные слова. Мгновение спустя он кивнул:

– Я понимаю ход их мыслей. Мы с Матье многие годы приятельствовали. Я очень любил его. И всегда буду любить. А ты, Антуан? Что ты думаешь?

– Я тоже его любил. Как брата. Мне лично он никогда не давал никаких оснований полагать, что он чувствовал что-нибудь иное по отношению к вам или кому другому.

– Мне кажется, я знаю, что хотел сказать Матье. Симон говорил, что он откашливался, прежде чем произнести слово «гомо». Я попытался несколько раз…

На лице брата Антуана появилось удивленное и в то же время восторженное выражение.

– …и вот к чему я в конечном счете пришел. Вот что, вероятно, пытался сказать Матье.

Настоятель откашлялся или сделал вид, что откашливается, и произнес:

– Гомо.

Антуан был потрясен:

– Bon Dieu, вы наверняка правы!

Он попробовал и сам: кашлянул и произнес «гомо».

– Но что брат Матье имел в виду? – спросил он у настоятеля.

– Не знаю.

Отец Филипп протянул правую руку ладонью вверх. И брат Антуан, поколебавшись мгновение, взял протянутую руку. Настоятель положил сверху левую и задержал ладонь брата Антуана, словно поймал птичку:

– Но я уверен, что все будет хорошо, Антуан. Все-все будет хорошо.

– Oui, mon père.


Гамаш пристально взглянул на доминиканца.

Брат Себастьян смотрел с любопытством, с большим любопытством. Но без тревоги, подумал Гамаш. Он выглядел как человек, который знает, что ответ будет, нужно только подождать.

Доминиканец нравился Гамашу. И не только он – ему нравилось большинство монахов. По крайней мере, антипатии к ним он не испытывал. Но молодой доминиканец обладал каким-то обезоруживающим свойством. Гамаш знал, что оно сильное и опасное и было бы крайне глупо позволить обезоружить себя.

Доминиканец излучал спокойствие и вызывал доверие.

И тут старший инспектор понял, что приезжий одновременно привлекает и настораживает его. Он знал, что именно такие приемы он сам использует во время расследования. Если старший инспектор расследовал поведение монахов, то монах-доминиканец расследовал поведение Гамаша. И Гамаш знал, что единственная действенная защита в таких ситуациях, как ни странно, полная откровенность.

– Вот откуда взялась мелодия, которую я напевал за обедом.

Гамаш открыл книжку медитаций, находившуюся при нем все время после убийства, и протянул пожелтевший пергамент брату Себастьяну.

Монах взял лист. Его молодым глазам не требовалась помощь, чтобы прочесть написанное даже при таком слабом освещении. Гамаш на мгновение отвернулся от монаха, чтобы взглянуть на Бовуара.

Жан Ги тоже наблюдал за доминиканцем, но какими-то остекленевшими глазами. Хотя, вероятно, такую иллюзию создавало неудачное освещение. Старший инспектор снова посмотрел на брата Себастьяна. Губы доминиканца беззвучно двигались.

– Где вы это нашли? – спросил наконец монах, оторвав на мгновение взгляд от пергамента.

– На теле брата Матье. Он словно защищал его.

Монах перекрестился. Перекрестился автоматически, но все же сумел вложить в свой жест глубинный смысл. Потом брат Себастьян глубоко, во все легкие, вздохнул. И спросил:

– Вы знаете, что это такое, старший инспектор?

– Знаю. Невмы. – Он ткнул указательным пальцем в древние музыкальные ноты. – А текст на латыни, хотя смысла в нем, судя по всему, мало.

– В нем и в самом деле мало смысла.

– Некоторые гильбертинцы думают, что эти слова кощунственны, – сказал Гамаш. – А невмы – пародия на песнопение. Словно кто-то взял форму хорала и превратил ее в карикатуру.