Вопреки всем своим намерениям, но с полной уверенностью, что это будет правильный шаг, ровно в восемь Кэтрин встала, подошла к столу, где стоял аппарат, о котором она думала на протяжении двух дней и на который смотрела вот уже полчаса, сняла трубку и положила ее на лежащий рядом блокнот. Потом открыла широкое французское окно, прошла на террасу и стала у перил, где с одного бока ее касались глянцевые листья апельсинового дерева в горшке, а с другого – лимонного.
По течению быстро двигался корабль, шедший при всех огнях из Хелгейта. Он ворвался в поле зрения, точно атакующая кавалерия, промелькнул, как автомобили на шоссе, и в сгущающейся тьме помчался вниз по реке. Она проводила его глазами. Когда он исчез, она вошла в гостиную, взяла телефон и понесла его к перилам, осторожно разматывая длинный шнур, потому что не любила ненужных узлов. Прежде чем положить трубку на место, размяла в пальцах листок лимона, закрыла глаза и вдохнула аромат. Почувствовав себя готовой, опустила трубку на рычаг. Глянув на крошечные часики, которые никогда не были точны, хотя их каждый год по нескольку раз ремонтировали, она увидела, что с назначенного времени прошло почти пятнадцать минут.
Гарри сидел в своей гостиной – дальше от центра города и западнее. В четыре больших окна был виден парк с мерцающими фонарями, которые по прихоти ветра то закрывала, то открывала свежая листва. За водохранилищем начинали загораться окна на фасадах похожей на каньон Пятой авеню и в более высоких зданиях дальше; камень еще хранил отблески зашедшего красного солнца, и свет был тусклым, но становился все ярче. Краем глаза он видел картину Мане в золотой раме, сияющую, как синее море. Он решил не звонить раньше двадцати минут девятого, но выдержать это решение было трудно.
Поддавшись внезапному ощущению, что ждет уже слишком долго, он набрал ее номер ровно в 8:15. Соединение и щелчки реле заняли некоторое время, так что телефон Кэтрин зазвонил чуть позже, что было для нее большим облегчением: даже те несколько секунд ожидания после того, как она освободила свою линию, заставили ее опасаться, что он пытался позвонить и не перезвонит – или что он вообще не звонил и никогда не позвонит. Она дала аппарату возможность прозвонить шесть раз, сняла трубку и, словно понятия не имела, кто бы это мог быть, небрежно сказала: «Алло».
– Это Кэтрин?
– Гарри?
– Где вы? – спросил он. – Я всегда об этом спрашиваю, когда не знаю, где находятся люди, с которыми я говорю по телефону. Это делает их менее бестелесными и абстрактными, приближает их.
– В Ист-Сайде, – сказала она. – Пятидесятые улицы.
– У окна?
– Смотрю на улицу.
– И что видите?
– Вижу парк: цветочные клумбы, деревья. Дорожки, посыпанные мелким белым гравием. – Она нарочно так склонила голову, чтобы не видеть реку и Лонг-Айленд на противоположном берегу, и не упомянула, что это описание не общественного парка, а самого большого частного сада на Манхэттене.
– Даже не представляю, где это. А думал, что знаю на Манхэттене каждый дюйм. Это какой-то уголок парка или парк, который я пропустил? Это не Брайант-парк, тот, что к западу от Пятой авеню, а не на Пятидесятых. Где это?
– Когда-нибудь увидите. А вы где?
– Я вижу Центральный парк, словно с мостика корабля высотой в сто десять футов – этого хватает, чтобы удалиться от уличного шума, но пространство парка остается огромным, а листья можно видеть каждый по отдельности. Сейчас сумерки, и поэтому я вижу окна, горящие в куче зданий на Пятой авеню.
В ожидании того, что последует, у нее быстро билось сердце. Когда он смотрел на утесы небоскребов, теперь сияющие, а она – на быстрые корабли, подсвеченные только что взошедшей луной, Гарри Коупленд через медные провода, связывающие друг с другом электрическим током каждую клетку в организме Манхэттена, сказал Кэтрин Томас Хейл простые, но возбуждающе заряженные множеством значений слова:
– Я могу вас увидеть?
Ей предписывалось глубоко вздохнуть, когда начнется музыка, так вздохнуть, чтобы стало ясно: она потрясена до глубины души. Это должно было случиться как раз перед тем, как перкуссионист озвучит автомобильный гудок, который уступит троллейбусному колокольчику, а тот затем разольется в поток музыки, преобразующей темный театр в сияющие светом улицы Манхэттена.
– Сможешь так сделать? – спросил режиссер. – Не забывай думать о себе как о девушке из Ред-Лайона в Пенсильвании или еще откуда-то, где держат кур. Ты выходишь из вокзала, и вокруг вдруг оказывается город. Ты никогда не видела ничего подобного. Это выше твоих сил. У тебя дух захватывает. Вот что нам надо.
– В Нью-Йорке тоже есть куры, Сидни, – сказала она.
– Живые?
– Да.
– Но не в тех ресторанах, куда я хожу. Я спрашиваю: ты сможешь так сделать?
– Смогу, – сказала она, – но придется поупражняться.
– Поупражняться вздыхать?
– Если хотите, чтобы я выразила то, что вам надо… – Она сделала паузу и посмотрела в темноту за ослепительными прожекторами, пригвождавшими ее к сцене. Взмахнула рукой, изобразив вопросительный знак. – Целый город. Если хотите, чтобы я одним вздохом воссоздала на сцене жизнь целого города – я имею в виду, по-настоящему, – то вам придется немного потерпеть.
– Музыка тоже имеет к этому какое-то отношение, дорогая, – снисходительно сказал режиссер. Она была самой молодой в труппе, и это была ее первая роль.
Но, с одним большим исключением, еще не преодоленным, она легко могла стоять на своем, тем более что это было у нее в крови.
– Музыке, Сидни, чтобы подействовать, отводится больше времени, чем всего-навсего четверть секунды.
Он смягчился.
– Ладно, все делают перерыв, чтобы она могла поупражняться в дыхании. Разве в Брин-Море дышать не учат?
– Нет, в Брин-Море этим не занимаются. Это колледж. Дышать учатся намного раньше. Capisce? [15] Мне нужно пятнадцать минут.
Это было самым началом ее песни, трудным как таковым, а сама песня, пленительно красивая, должна будет последовать ему верной тональностью, должным темпом и требуемым блеском.
Она поспешила за кулисы, на лестницу, выходящую на чердак, и, поднимаясь по ней, осознала, что никогда там не была и не знает, можно ли таким путем попасть на крышу. Даже если и можно, вид может оказаться загороженным, а даже если и нет, много ли отыщется в том, что она увидит? Потому что на послевоенном Манхэттене величие и геройство уступали место спокойствию и отдыху. Она продвигалась в темноте, ни в чем не уверенная. Чем выше поднималась, тем больше активность внизу, видимая сквозь черную решетку канатов, балок, проводов и платформ, походила на город в миниатюре. Осветители устраивали безумно неуместные по времени закаты и восходы в оранжевых и золотых тонах, а также воспроизводили лучи цвета терракоты, которые ближе к вечеру обращают высокие фасады городских кварталов в соборы света. Люди, двигавшиеся в лучах солнечных прожекторов, походили на множество трепещущих крыльев, и в полыхании вольфрама светлые волосы выглядели как золото, сверкающее в освещенной солнцем скале.