Надписи на раздельных надгробиях были сделаны на английском и на иврите. Она опустилась на колени у могилы его матери и сказала:
– Тебе было десять…
Стоя у нее за спиной и чуть левее, он кивнул, зная, что она почувствовала это, хотя и не могла его видеть. Она повернулась, чтобы прочитать надпись на памятнике его отца, а затем подняла руку и провела пальцем под строкой на иврите, воспроизводившей английскую надпись на могильном камне матери.
– Что здесь написано? – спросила она.
– Эсфирь, дочь Израиля.
После долгой паузы Кэтрин, не вставая с колен, повернулась к Гарри. Она оперлась на правую руку, чтобы не упасть, и выражение ее лица было ожидающим, но сдержанным, ничего не говорящим. Она как будто ждала чего-то от него, хотя теперь все, что имело значение, зависело от нее. Никогда не видел он у нее такого нейтрального выражения. Она казалась спокойной, но он думал, что в ней сейчас многое происходит, что она размышляет о прошлом и будущем. И в самом деле в этот миг она все приводила в равновесие, не только свою жизнь, но и жизни тех, кто пришел до нее, и тех, кто придет после, взвешивала убеждения, веру и любовь. То, что она вершила свой суд в полном безмолвии, не жалуясь, не выказывая даже намека на трудности, было чудесно и свидетельствовало о ее лучших качествах. Довольно долго она молчала, а потом улыбнулась – тихо, мягко, почти неуловимо. И в этой едва заметной улыбке была отважная декларация, широкая, как целый мир.
Кроме Кэтрин, единственным неевреем в комнате, как все знали, был поэт из Небраски, молодой человек с красным лицом и военной стрижкой. Он отчаянно пытался вписаться в демонстративно блестящее еврейское театральное общество, в котором каждый, кто вдруг оказывался без очков, непременно врезался в мебель, а многие имели обыкновение называть друг друга догогой. Никто не упускал возможности подробно записывать собственные мысли и предположения, пока бездоказательно, но уже непоколебимо веря, что грядущие историки театра будут кропотливо разбирать кипы их похожих на кирпичи тысячестраничных рукописей, почерк которых преобразовывался пивом, джином или водкой, то есть напитками, входившими в моду на протяжении десятилетия, из-за чего их жизни превращались едва ли не в геологические напластования.
Неизвестно, каким образом, но труппа недавно узнала, что Кэтрин Седли на самом деле Кэтрин Хейл. Мало того, что Хейл, но из тех самых Хейлов, и, кроме того, единственная дочь – Уильяма Хейла. Это не было преступлением, а сценические псевдонимы встречались чаще, чем саранча в Библии, но теперь, обнаружив, что роль для нее не так жизненно необходима, как для них, и что она так богата, что могла бы финансировать сотню спектаклей вроде того, которому они изо всех сил старались сохранить жизнь, они не знали, что о ней думать. Она сразу же стала восхитительной и отвратительной одновременно. Она всех вывела из равновесия, и все вдруг стали очень сдержанны в разговоре с ней, хотя благодаря ее доброжелательности и остроумию быстро забывали о своем намерении быть осторожными.
Сидни, режиссер, пригласил Кэтрин на ужин в свою квартиру на Банк-стрит еще до того, как обнаружилось, кто она такая на самом деле. Когда это выяснилось, он решил, что у девушки из общества наверняка имеется для сопровождения какой-нибудь престарелый мальчик из школы Св. Павла, который представлялся ему чуть более тощей копией Виктора, поэтому он позвонил ей и предложил «прихватить с собой кавалера» – так небрежно, как только мог, учитывая, что сам положил на нее глаз. Это был ход как в покере. Он надеялся, что она явится без кавалера, признав таким образом свою невостребованность, а затем, выпив вина, обратит на него внимание, а возможно, и останется на ночь. Но даже если она приведет кавалера своего класса – режиссер воображал его этаким Амурчиком в твидовом костюме, – Сидни был уверен, что быстро отделается от него, потому что человек, которого он представлял себе в качестве эскорта Кэтрин, должен был быть избалованным и бесконечно скучным. Да, он мог быть высоким и сильным блондином с точеными чертами лица, потому что у таких людей хорошая наследственность и образование, они много занимаются силовыми, укрепляющими здоровье видами спорта, едят, как канарейки, и пьют, как золотые рыбки. Но у него не было никаких шансов в мансарде, где нельзя даже выпрямиться в полный рост, в окружении молниеносно соображающих евреев, которые две тысячи лет были отлучены от солнца и спорта и сосланы в книгу, где среди оград и теней научились раскачиваться и нападать со скоростью и ловкостью орангутангов. Ни единого шанса не было у этого твидового Амура из школы Св. Павла против Сидни Гольдфарба, орангутанга театра, человека, который даже осьминога мог уговорить надеть смирительную рубашку.
Но когда он впустил Кэтрин в подъезд и она поднялась на площадку, он был настолько поражен ее присутствием, что потерял все свое остроумие. А увидев, с кем она пришла, совсем отчаялся, потому что она предала свою обязанность привести какого-нибудь рыхлого рохлю. Человек, скромно стоявший за ней, как и подобает гостю, который никого не знает, немедленно, пусть и не намеренно, стал доминировать. Хотя он хотел одного – не привлекать внимания, мощь, которую он излучал, невозможно было не заметить. В тот миг, когда его увидели остальные, громкость голосов упала на несколько децибел и разговор почти прекратился.
Он был шести футов роста, твердый как камень, с выправкой армейского рейнджера, который много месяцев провел в тренировках без каких-либо удобств, в постоянно усложняющемся ежедневном режиме. Его физическая сила впечатляла сама по себе, но была лишь частью его харизмы. Он был смуглым и угловатым и мог выглядеть суровым, хотя за внешней оболочкой легко угадывалась доброта. Если более конкретно, по его глазам можно было понять, что он думает о десяти вещах, пока вы думаете об одной, и что его умственная работа совершается не ради красного словца, но для того, чтобы выбрать лучший и наиболее подходящий вариант из постоянно растущего запаса интереснейших наблюдений и идей, которые он без особых усилий генерировал.
И все же он был застенчив и предпочитал слушать, а не говорить, а это среди театрального народа встречается настолько редко, что безмерно поражает. Кэтрин пришлось заманить его в компанию хитростью: она утверждала, что квартира Сидни настолько мала, что на ужин придет всего несколько человек. На самом деле гостей было восемь. Это заставило его нервничать, но она все время находилась рядом, и ее близость делала возможным все – она умела управлять природой вещей, но была слишком скромна, чтобы осознавать это.
Едва поняв, что Гарри не только солдат, вернувшийся с настоящей войны – это было бесспорно и очевидно, – но еще и еврей, Сидни перекинулся к поэту. По расчетам Сидни, парень из Небраски будет рад заключить с ним союз, так как в противном случае евреи выставят его дураком, а Кэтрин будет симпатизировать своему единоверцу и, соответственно, Сидни. И, несомненно, у кавалера Кэтрин, как у всех Ахиллесов, есть слабое место, которое Сидни сможет легко распознать, незаметно наблюдая за ним некоторое время, прежде чем начать действовать.
Надежды Сидни были разбиты еще раз, хотя и не совсем, после того как Кэтрин представила Гарри, и Сидни под ропот гостей, неразборчивый, но со смутным японским призвуком, вынужден был объявить, что Гарри Коупленд, чье имя он произнес так, словно это был гунн Аттила, является женихом Кэтрин. Официально об этом еще не были извещены даже Хейлы, хотя явно догадывались, пусть даже основываясь на еле заметных улыбках.