На солнце и в тени | Страница: 72

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда транспортные самолеты приблизились с моря к Геле, все встали и прицепили вытяжные фалы своих парашютов к тросу, идущему по центру салона. Все было проверено и перепроверено столько раз, что это привычное действие заставило их нервничать. Некоторые теперь начали бояться, и, хотя они были в меньшинстве, это напомнило о страхе другим, которые тоже стали для него уязвимы. Каждый хотел только одного – выпасть в прозрачный воздух. Инструктор дал ряд указаний, чтобы они оперативно покидали самолет, а также чтобы их отвлечь. Это помогло – неизбежность прыжка подняла их дух. А потом они услышали первые приглушенные хлопки. Сначала несколько впереди, затем еще и еще, и не прошло и минуты, как они стали раздаваться повсюду: впереди, сзади, внизу и вверху.

– Нам не говорили… – начал кто-то, но был прерван взрывом, который сшиб половину парашютистов на пол, меж тем как остальные покачивались, сбитые с толку. Осколки зенитного снаряда попали в самолет, в нескольких местах пробив обшивку, но не разорвав его на части, и он продолжал лететь.

– Садись! – крикнул инструктор, когда пилот принялся маневрировать, пытаясь уклониться от снарядов, что имело мало шансов на успех, зато гарантировало, что всех на борту затошнит.

– Сколько это может продолжаться? – спросил десантник, стоявший у открытой двери.

Таунсенд Кумбс, никогда не попадавший под зенитный обстрел, смотрел на Гарри, который тоже не бывал в такой передряге. Беззвучно, одними губами, Гарри велел ему успокоиться.

Затем, глядя в дверь, инструктор объявил гневным, срывающимся от досады голосом, достаточно громко, чтобы перекрыть раскаты зенитных залпов:

– Мы еще над морем. Это наши корабли по нам стреляют.

Слова «Господи» и «Иисусе» в самых разных сочетаниях произносились так часто, что узкий салон больше походил на неф церкви, чем на нутро алюминиевого самолета, который от множества попаданий рыскал и качал крыльями, меж тем как воздух пробивался через отверстия в его обшивке.

– Это американцы, они по нам и с берега стреляют. – Никто не понял, кто это сказал, но так оно и было, и, как только это прозвучало, страшный взрыв швырнул самолет на тридцать футов вверх и на пятьдесят вправо, оторвав кусок крыла и фюзеляжа. Неожиданно стена и пол салона исчезли, и вместо них появилась дыра пяти или шести футов длиной и трех или четырех футов шириной. В ней видна была только верхняя часть туловища Таунсенда Кумбса, который, как во сне, на мгновение завис в воздухе, прежде чем упасть вниз – в пустоту, к морю. Его лицо сохраняло то же выражение, что и до взрыва. Он спокойно смотрел перед собой широко открытыми глазами – ни гримасы, ни потрясения. Гарри не знал, жив или мертв был в тот миг юный Таунсенд Кумбс, остававшийся в шлеме и по-прежнему опутанный ремнями. А потом его втянул воздух, и он исчез. Он станет телеграммой, которая разобьет сердца тех, кто его любил, и будет храниться до их смерти, а возможно, и дольше, пока где-то кто-то, прочитав ее, не почувствует ничего или почти ничего. Он просто ушел, и у него не будет могилы. Через мгновение из пробоины хлынул холодный чистый воздух. Белые вспышки освещали пустое пространство и хлопающие куски металла. Не успев ни о чем подумать, Гарри бросился к двери. Инструктор вытолкнул его и еще с десяток других десантников почти всех сразу, как раз перед тем, как самолет разломился пополам и медленно закружился в воздухе. Пламя, охватившее его, погасло только после падения в море.

В ту ночь американские пушки сбили двадцать три американских самолета, на борту которых находились десантники 82-й воздушно-десантной дивизии. Гарри ударили по голове чьи-то ноги, но парашют раскрылся, и ветер пронес его над берегом, над американскими оборонительными рубежами, на территорию, удерживаемую дивизией Германа Геринга. Никто не видел, как он приземлился. Он был в безопасности. Почти машинально он свернул и спрятал парашют, привел оружие в готовность, подыскал себе первоначальное укрытие и окинул взглядом окрестности на 360 градусов. Сначала он не вполне отдавал себе отчет, где находится, что произошло и даже кто он такой. Только когда пульс начал успокаиваться, он стал понимать, что к чему.

У него не было времени думать о юном Таунсенде Кумбсе. Позже он будет время от времени вспоминать о нем, каждый раз испытывая то же потрясение и озадаченность, как при том жестком приземлении среди скал и кустарника. У него не было никаких ответов, и он не мог их вообразить. Он почти не знал того парня, как и никто другой, кроме, возможно, его отца и матери, которым оставалось лишь горевать о нем с безнадежной скорбью родителей, потерявших ребенка, и с нетерпением ждать, когда им будет позволено соединиться с ним.


Подойдя к нему в сумерках, Кэтрин почувствовала, что не надо ни трогать его, ни говорить, лучше просто присесть рядом на тиковую скамейку и помолчать. То, что она все понимала без видимых причин, не прожив вместе с ним тех четырех лет, что сейчас захватили его мысли, подтверждало истинность изначально присущих ей добродетелей, которые были намного важнее ее образования, воспитания и везения. Он остался неподвижным, лишь кратко взглянул на нее и снова уставился куда-то вдаль, как до ее появления.

А когда настал нужный миг, она спросила:

– О чем ты думаешь?

Глядя на него в профиль, она заметила, что выражение его лица слегка менялось, пока он отвечал.

– О солдате по имени Таунсенд Кумбс, – сказал он, уставившись вдаль, как смотрят, когда говорят об ушедших навеки. – Я ничего не мог поделать, но все-таки я его подвел.

– Таунсенд Кумбс? – спросила она, почему-то желая уточнить имя. – Он умер?

– Да. – И он рассказал ей, как все было.

Порыв ветра покрыл поверхность бассейна такой сильной рябью, что на мгновение она зазвучала, как всплески озера.

– Посмотри, – сказала она, указывая влево. – Видишь ту темную массу? Заросли гортензии? – Бассейн обрамлял широкий прямоугольник цветущей гортензии. – Гортензией ее назвал Линней, это, по-моему, совсем непривлекательное название, как и многие слова на «г», хоть мягкое, хоть твердое.

Гарри никогда не думал об этом, но согласился.

– В детстве я не любила гортензию из-за названия, а еще потому, что ее цветы, голубовато-лиловые, казались мне такими холодными. До недавнего времени я не могла отделаться от этого предубеждения. Этот оттенок голубого, почти фиолетовый, похож на цвет смерти. Не только потому, что это цвет мертвых, а потому, что если смотреть на него очень пристально, перестаешь замечать все остальные цвета мира. Он перетекает из спектра в тот свет, которого мы не видим. Но прежде чем перестанешь его видеть, он уносит туда, где начинаешь терять ориентиры.

Он ждал, что еще она скажет.

– Но недавно я обнаружила, что уже не могу отвести взгляд, как в детстве. Для меня настало время смотреть и переживать. Мне надо было увидеть, что дальше, увидеть, что, в конце концов, за этим последует. И я больше не боялась. Так что я остановилась и стала пристально смотреть. Завтра, если придешь сюда утром, когда солнце только начинает разогреваться, а вокруг ни души, когда вода в бассейне чище, чем в любое другое время, а шум прибоя слышнее всего… если выйдешь в такое время, иди вдоль этой клумбы и внимательно смотри. Свет будет приводить в замешательство и увлекать в иной мир, но ты увидишь сотни тысяч – буквально сотни тысяч – самых разных пчел: жирных шмелей, трутней, пчел-плотников и совсем малюток, некоторые из которых размером с песчинку. Ты стоишь рядом, в безопасности, окутанный их жужжанием, которое становится даже громче, чем шум прибоя. А они усердно трудятся, словно у них есть план. Никогда не видела, чтобы люди работали так слаженно и умело. У них настолько насыщенные цвета – желтые, золотые, черные и красные, – что это разрушает чары ультрафиолета, и они движутся среди его волн, будто работают над водой на краю водопада, бесстрашно и согласованно, собирая нектар, пока не зайдет солнце.