Авиатор | Страница: 37

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Взять Воронина – кто он сейчас? Груда костей – если его, конечно, не сожгли. Тогда-то какой страх на всех наводил, а теперь – прах, серая фигурка в кадре. Вот я его мерзавцем назвал, продолжаю ненавидеть. Только ведь, если это сейчас происходит, то, получается, ненавижу его нынешнего, а он уже понятно кто. Кого же я тогда ненавижу? Если же я всё это чувствую к нему тогдашнему, значит, он – не прах? Может быть, оставшись в моей памяти, Воронин стал частью меня, и я ненавижу его в себе?

Среда

Звонила Настя, спрашивала, как мое здоровье. Приятно, что она этим интересуется. Ловлю себя на том, что скучаю по ней. Я спросил у нее, как здоровье Анастасии. Не могу заставить себя говорить – бабушки, хотя Настя ее только так и называет. Всё в порядке, отвечает, то есть – как всегда.

Вот Настя говорила, что все наши беды начались с Зарецкого. Но, в отличие от Воронина, я не чувствую к Зарецкому ненависти. Жалость чувствую – смешанную, может быть, с презрением, но – жалость. Как он своей колбасой, запершись, давился – его ведь только пожалеть можно. Уж не знаю, что в его слабых мозгах замкнуло и почему он на профессора донес… Важно, в конце концов, другое: он не был людоедом по призванию. Как, например, Воронин. Ужасно, что он был убит.

После фильма звонят с просьбами об интервью – я отказываю. Первые недели после, так сказать, открытия меня – соглашался, но вскоре понял, что повторяюсь. Стал пытаться говорить то же самое по-другому, но с каждым разом получалось всё хуже. Поделился этим с Гейгером. Он ответил, что в повторении нет ничего зазорного, все, мол, известные люди так делают, так что можно смело продолжать. Современная пресса, по его словам, устроена по принципу рекламы – чем больше повторяешь, тем лучше. Развил целую теорию, согласно которой стремление к новому в человеке уступает привязанности к старому. Особенно ярко это выражено будто бы в детях, которые всегда охотнее перечитывают, чем читают. Может, оно и так, всем новинкам я всегда предпочитал “Робинзона Крузо”… Но в интервью стал отказывать.

Из всех звонивших я решил пойти навстречу только одной барышне – голос у нее дрожал. Вот что делают с мужчинами дрожащие голоса. Ответить, правда, согласился по телефону и всего на один вопрос. Задавала она его мучительно долго.

– Какое главное открытие вы сделали в лагере?

Вопрос, в сущности, банальный, как всё, что содержит слова “главный”, “самый” и т. п. Странно, что нужно было так долго блеять, чтобы это спросить. Но чем банальнее вопрос, тем ведь сложнее на него ответить.

– Я открыл, что человек превращается в скотину невероятно быстро.

Четверг

Сегодня мне позвонили из фирмы “Замороженные продукты”. Предложили рекламный контракт. Я повесил трубку.

В очередной раз печатал на компьютере – набрал несколько страниц из “Робинзона Крузо”. Пишу я все-таки гораздо быстрее.

Пятница

Сегодня неделя, как я болею. Дело, кажется, пошло на поправку. Температура невысокая, около тридцати семи, но сильная слабость. С утра заходил Гейгер, он настаивает на постельном режиме. Впрочем, я лежу и без его настояний: сил нет. Когда я ему сообщил о замороженных продуктах, он смеялся. Сказал, что время нынче прагматическое, что надо было хорошо подумать, прежде чем отказываться. Уходя, еще раз посоветовал внимательнее относиться к рекламным предложениям, и по лицу его я не понял, шутит он или нет.

Звонила Настя, и от этого мне стало еще более одиноко. Разговаривала участливо, но позвонила, я думаю, из вежливости. Это ведь чувствуется по тону. А на что еще я мог рассчитывать? Нет, я не претендую на особые с ней отношения, я не то имею в виду. Просто чувствую, что всем здесь чужой. У них своя жизнь, своя манера говорить, двигаться, думать. Они ценят другие вещи. И не то чтобы их вещи были хуже или лучше моих, просто они – другие. К тем, кто живет сейчас, я пришел, как человек с другого континента, может быть, даже – с другой планеты. Они интересуются мной, рассматривают, как музейный экспонат, но своим не считают.

Одиночество – это ведь не всегда плохо. Находясь на острове, я только и мечтал, что об одиночестве. После отбоя я засыпал очень быстро, просто падал на нары, но перед окончательным провалом в сон протекало несколько пограничных минут, и это было временем моих мечтаний.

Я представлял себе Робинзона Крузо бредущим вдоль полосы прибоя, переносился на его остров со своего и, если даже не менялся с ним местами (зачем ему мой остров?), то сменял его на несколько мгновений в той благословенной необитаемой земле. Босыми ступнями я ощущал лиственный ковер в тропическом лесу, где даже в жару свежо, а зимой зелено, потому что там нет зимы. Ковер сочно хрустел под ногами. Я поворачивал к себе огромные, похожие на ковши, листья и с наслаждением выпивал из них влагу, скопившуюся после ночного дождя. Она проливалась неравномерно, попадая мне в нос, в глаза, скручиваясь на лету в тугую сверкающую косу.

Я не разговаривал ни с кем, кроме попугаев, да и те говорили мне только то, что я хотел от них услышать. Здесь не было ни принудительных работ, ни конвоя, ни даже моих товарищей заключенных, униженных, озверевших, – всего, что уже не соотносилось с человеческим образом жизни и чего не хотелось видеть. Те, что создали соловецкий ад, лишили людей человеческого, а Робинзон – он ведь, наоборот, очеловечил всю окружавшую его природу, сделал ее продолжением себя. Они разрушали всякую память о цивилизации, а он из ничего цивилизацию создавал. По памяти.

Понедельник

Я где-то прочитал, что греками Фемида изображалась без повязки на глазах. Без весов, без меча. То, что мы знаем сейчас, – это римская Юстиция, наследовавшая Фемиде. Ну, пусть римляне, пусть Юстиция – она мне нравилась именно такой. И поднятая рука с весами (у меня-то, конечно, без весов), и меч в другой, и даже повязка на глазах. Спускающееся складками длинное платье, открытая левая грудь. Меня, подростка, это волновало.

Иногда я снимал статуэтку со шкафа и ставил на свой письменный стол. Мой палец скользил по ее идеальной полировке. Брал ее в руку и удивлялся тому, как точно она в нее ложится: пальцы легко входили в складки платья, а поднятая ее рука становилась упором для моей ладони. Я любовался совершенством формы на ощупь. Вероятно, это и сделало меня художником…

Художником! Я давно подходил к этому – вспоминал и не вспоминал одновременно. Так вспоминаешь порой что-то во сне и не веришь в то, что это правда. А теперь вдруг поверил: я был художником… Ладно, не был, хотел стать, но – художником. Ответ на вопрос, кем же я все-таки был, пришел сейчас, когда я подумал о Фемиде. Проявился в сознании со всей четкостью. Фемида. Форма. Совершенство. А я – художник, студент Академии художеств. Сфинксы на набережной. Ваза, лошадь, Аполлон. Шорох карандаша по бумаге. Почему я об этом не помнил?

Нашел сейчас карандаш, решил что-то нарисовать. Вазу, лошадь… Не получилось. Видимо, слишком волнуюсь. Несмотря на позднее время, позвонил Гейгеру, сказал о своем открытии.

– Да, – ответил он, – вы учились в Академии художеств – причем очень успешно. Не закончили ввиду известных обстоятельств.