К счастью, мистер Сомпер, надзиратель Временного убежища для бедных евреев, тоже находится здесь. Когда напуганные и дрожащие иностранцы вступают на берег, он обращается к ним на идише или на латышском языке, чтобы узнать, есть ли у них адрес, куда ехать. У большинства что-то написано на засаленных, грязных клочках бумаги, которые они достают из карманов. Это адрес знакомого, родственника или меблированных комнат. <…> У большинства где-то есть друзья. У кого-то брат, у кого-то просто знакомый из того же местечка или деревни, приехавший в Лондон много лет назад. В убежище позаботятся об их деньгах и багаже, пока не свяжутся с их родственниками или пока они не найдут работу [246] .
Позже многие иммигранты сами писали воспоминания о своем приезде в Лондон или Нью-Йорк. Но трудно не заслонить реальность нежной занавеской тоски по прошедшей юности и забытой невинности. Соломон Гинзбург, сын польского раввина, приехал в Гамбург в возрасте пятнадцати лет с тремя монетками по одному пфеннигу в кармане:
Ни одно судно, шедшее в Нью-Йорк, не брало меня на борт; я нашел перевозивший лошадей в Лондон парусник, который согласился взять меня. Я должен был выполнять кое-какую работу, но море было очень бурным, и я испытывал сильные страдания, пока мы добрались до Темзы. Никогда не забуду нашего прибытия в Лондон ранним утром в начале сентября 1882 года. Кажется, я сразу почувствовал теплые запахи булочной; войдя в нее, я выложил на прилавок мои три немецкие монетки и показал на кусок хлеба. Как быстро исчез этот хлеб, легче представить, чем описать, потому что я ничего не ел уже три дня.
В Лондоне я нашел своего дядю, брата моей матери, у которого был большой галантерейный магазин в Ист-Энде и который с радостью взял меня на работу помощником бухгалтера. Это был замечательный человек, типичный ортодоксальный еврей, строго соблюдавший все, что требовали Моисей и святые мудрецы. У меня была своя комната на чердаке, и я брал уроки коммерческой бухгалтерии и английского языка [247] .
Хотя многие иммигранты только проезжали через Лондон по пути в Ливерпуль и далее в обе Америки, а Гинзбург, обратившийся в христианство, эмигрировал в Бразилию в качестве миссионера, около 100 000 человек поселились в Уайтчепеле, Степни, Хэкни и Бетнал-Грин, вместе составляющие Ист-Энд – грубый, опасный район, территорию Джека-Потрошителя, где шлюх было больше, чем домохозяек, а патрульные полицейские ходили по четыре человека, район, когда-то ставший прибежищем изгнанных из Франции протестантов-гугенотов, а много позже – местом проживания иммигрантов из Бангладеша. Одно здание с двумя фасадами на Брик-лейн, на углу улицы Фурнье, было построено как гугенотская церковь, затем превращено в методистскую часовню, после этого стало синагогой, а с 1976 года используется как мечеть.
На этих восьми квадратных километрах родилась пестрая и хаотическая община, так ностальгически прославленная в воспоминаниях старшего поколения моей молодости, которое писатель Исраэл Зангвилл, вполне англизированный джентльмен из ранних эмигрантов, описывал со снисходительной сентиментальностью в книге «Дети гетто»:
Разносчики и уличные торговцы, портные и изготовители сигар, сапожники и меховщики, стекольщики и шапочники. Жизнь их была в целом такова: они много молились и долго работали; немного попрошайничали и немного мошенничали; съедали не слишком много, почти не выпивали; ежегодно получали детей от своих целомудренных жен (к которым не прикасались по полгода) и воспитывали их, требуя немногого; изучали Закон и Пророков, чтили постановления раввинов и хаотические комментарии к ним; не работали по субботам и не бездельничали по будням [248] .
Большинство иммигрантов, как их называли, «гринеры» (greeners), скоро сталкивались с тем, что их мечты о вымощенных золотом улицах разбивались о реальность жизни без гроша в кармане в чужой земле. Многие находили работу в множащихся потогонных предприятиях текстильной и кожевенной промышленности, выпускавших платья, пиджаки и брюки, ремни, перчатки, шляпы, сапоги и туфли в тесных, сырых, душных и антисанитарных цехах, часто в помещениях, раньше принадлежавших гугенотам. Правила Фабричного закона, предполагавшего защиту рабочих от эксплуатации, не применялись к домашним предприятиям, и инспектора не имели права в них входить. Последствия потрясали английских наблюдателей, например Симса:
Русский «гринер» живет почти без денег. Часто чашка чая и селедка – вся его пища за сутки. Да и что еще они купят за нищенскую плату, которую получают на потогонной фабрике? Не так давно один русский, представший перед «потогонным комитетом» [249] , сказал, что на этой неделе он работал от половины седьмого утра до половины третьего следующего дня с перерывом на обед всего на один час. В Лондоне он работает больше, чем это было в Варшаве, а получает меньше. Однако агент по иммиграции изображал Лондон как золотую землю и призывал его потратить все, что у него было, на билет.
Иногда борьба оказывается слишком тяжелой даже для русского еврея. Недавно повесился один молодой «гринер». Он привез свою молодую жену из России в Лондон, полагая, что сможет заработать на жизнь. Он обучился отделке обуви и зарабатывал от 12 до 15 шиллингов в неделю. Чтобы получать фунт в неделю, ему нужно было работать 22 часа в сутки. Он попытался, но разум отказал ему. В приступе безумия и отчаяния он повесился в комнате, где проживал со своей молодой женой [250] .
Как поспешно замечает Симс, потогонная система не была исключительно или даже по большей части образом жестокой эксплуатации рабочих жадными работодателями. Хозяин «не был богатым пауком, сосущим кровь из мух, которых поймал в свою сеть», чаще всего он и сам был «рабочим, заставлявшим потеть, потому что потел сам».
Чтобы поддержать выживание обедневших ортодоксальных евреев, говоривших на идише, выросла успешная вторичная экономика – пекари, мясники, торговцы рыбой и бакалейщики, ювелиры, торговцы подержанной одеждой и ростовщики, продавцы предметов культа, писцы, сертифицированные кошерные резники, специалисты по обрезанию и другие специалисты, необходимые для еврейской общинной жизни. Еврейские магазины и палатки стояли на всех улицах. Еврейские торговцы теснились на рынках, где «часто стоит оглушительный шум, в котором можно различить слова полудюжины разных языков: французский, немецкий, русский, польский, иврит – все разбавленные идишем, и иногда случайно можно услышать английскую речь» [251] .