Дневник Канатного плясуна | Страница: 79

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Моя тень показалась и обошла меня кругом. Я оцепенел.

— Что? Что еще? — снова спросил я. — Что ты хочешь сказать мне? Ты тоже просишь меня о помощи? Ты хочешь, чтобы я не гнал тебя прочь?

В ответ тень только дрогнула.

— Я не хочу отбрасывать тени.

— Для этого ты должен стать светом, — загадочно пропела моя тень.

— Зачем ты обманываешь меня? Ты не хуже меня знаешь, что светом нельзя стать. К чему искушать, к чему эти игры? Я устал от тебя бегать, этого больше не будет! У меня не осталось больше времени. Скоро, очень скоро ты оставишь меня, ибо скоро меня не будет.

— Ты хочешь освободиться от меня раньше времени? — ехидничая, пропела моя тень.

- Ты снова играешь в игры! Бремя — это только слово, — сурово ответил я своей тени.

— Всё в этом мире — слова. Ибо имя суть кожа.

— Формы переменчивы, это самая большая игра. Я устал играть в игры. Это ни к чему.

— Тогда наступи на меня, наступи! Может быть, можно меня раздавить? — она читала мои мысли, она искушала меня.

— Это снова формы, только формы, — я разгадывал ее козни.

— Я твой вечный спутник, — зло прошипела тень. — Я твое одиночество! Ты можешь оторваться от меня, если попытаешься взлететь, но ты не можешь уничтожить меня, негласно я буду преследовать тебя всюду! Цепи одиночества едины для всех!

— Знаешь, а я ведь не боюсь тебя, — это было странное ощущение. — Нет.

Тень задрожала.

— Ты дрожишь? Тебе холодно? — мне становилось смешно. — А мне тепло, я чувствую тепло!

— Ты не сможешь, не сможешь! — приступы ее негодования были вызваны нарастающей с каждой секундой слабостью. — Ты не сможешь преодолеть свое одиночество! Не сможешь!!!

— Это ведь тоже слова, слова! — я начинал смеяться. — Это тоже игра! — я хохотал. — Я больше не играю! Не играю! — смех распирал меня изнутри, мощным потоком света он шел из меня, вырывался наружу, и, сотрясаемый смехом, я становился невесомым. — Танец! — крикнул я наконец, став самим звуком, и сотую долю секунды я наблюдал взрыв, вспышка яркого света раздвинула и мгновенно поглотила пространство.

* * *

Распластавшись, я лежал на полу, мышцы вытянули мой позвоночник, словно огромный лук. Спазм, стягивающий каждую частицу моего существа, мгновенно разжался…

Я открыл глаза и увидел над собой Заратустру.

— Плясун стал Танцором? — утвердительно прошептал Заратустра.

— Да, — еле слышно ответил я.

Мои веки отяжелели, я сжал в своей руке его руку, и спокойный сон поглотил меня без остатка.

В полдень

Операция назначена была на полдень. В одиннадцать мне сделали премедикацию, одели, как полагается, — во все чистое. Дурман повязал сознание, происходящее казалось мне рисунками замедленной киноленты.

Действия персонала размеренны, все спокойны и неторопливы — обычное дело. На каталке меня перевезли в операционную. Яркий свет гелиевых ламп нежил глаза. Хотелось спать.

Анестезиологи говорят со мной на плохом английском, который я понимаю еще хуже. Впрочем, им незачем себя утруждать, я и так помню необходимое из академического курса. Все эти манипуляции, которые кажутся несведущему человеку мистическим действом, мне не в новинку, даже заурядны в каком-то смысле.

Хирургическая бригада моется, на столе поблескивают инструменты. Всполохи разворачиваемых простыней нежно-голубого цвета подобны ритуальному «танцу с покрывалами». Моей голове предстоит исполнить роль спелого кокоса из рекламного ролика. Мерное жужжание электрического сверла…

Говорят, я пережил клиническую смерть. К смерти, конечно, это не имеет никакого отношения. Просто остановилось сердце — великое дело! Но мозг, мой поврежденный мозг был еще жив. Больной, изуродованный, он непреклонно и отчаянно цеплялся за жизнь.

Да, вся наша жизнь, вся без остатка сосредоточена в этой странной, по сути, совершенно бездушной машине рефлексов. А ведь любая травинка, любой стебелек с легкостью обходится без этого сложнейшего приспособления, без этого никчемного посредника. Их жизнь непринужденна в самом своем основании, она безусловна. Свобода не в выборе, а как раз в этой абсолютной безусловности.

Воля — не есть ли она проявление высшей слабости? Не является ли она тем наростом, той шероховатостью, той опухолью, что препятствует естественному движению, движению шара по приготовленному для него желобу? За свои страдания мы виним ухабистую, дурную дорогу, не замечая, что это наши собственные наросты создают возмущающее нас сопротивление.

Пассивность — это отказ, потому воля, как бы ни превозносили ее теоретики человеческого, отнюдь не активность, а только еще одна форма пассивности — агрессивная пассивность.

В нас все перепуталось: пустое обрело форму и вес, фактическое — потерялось. Мы заложники досадной ошибки, мы заложники своего. У богатого плохой сон, мы сторожим пустоту, мы стражники пустоты.

Мысль — это фетиш, заслоняющий реальное от реального. Мир словно пронизан мыслью, но ее нет в Нем, она же упраздняет Его. Посредством мысли воля обретает форму. Мысль отрицает, ее созидание — лишь обман восприятия.

Мы сбились с пути, нам кажется, что мы ходим по кругу, но этому не стоит удивляться. Звучный лейбл «вечности» оправдывает нашу ошибку. Непризнание ошибки делает ошибку ошибкой.

На операционном столе я ощущал свое сознание, как нечто самостоятельное, отделенное, что-то очень малое, что-то, трепещущее в своей никчемной замкнутости. Между мной и моим сознанием возникла и четко определилась некая дистанция, но этот разрыв не был утратой, он стал обретением, обретением утраченного.

Я ощутил себя телом — мясистым, тяжелым, даже грузным, разваливающимся, как спелая гроздь в руках виноградаря. Мгновение пробуждения было телесным.

Души не существует. Есть лишь тело, одухотворенное жизнью; одухотворенное от слова «дышать».

Очень хотелось пить, но мне лишь смачивали влажной салфеткой губы. Капля росы, капля-линза, преломляющая свет на качающейся травинке.

Я не стал ощущать себя малым, отнюдь. Напротив, теперь я больше, чем когда бы то ни было, больше, чем я мог бы себе представить.

Граница утрачена с обретением тела, а не благодаря вычурному пафосу души. Все встало на свои места.

Приветствие

Я проснулся поздним вечером. В палате совершенно темно. Заратустра стоит у окна, прижавшись лицом к тонкой оконной раме, глядя в ночное небо. Окно огромно, он стоит в окружении звезд. Тихо.

Млечный Путь виден нам на плоскости и только поэтому кажется нам дорогой. Мы знаем, что это обман, но мы настойчиво повторяем: «Путь. Путь. Путь». Нас, потерявших собственное основание, гонит тревога, а мы ищем пути и дороги, чтобы облагородить и оправдать собственную слепоту.